Валдеса!
К сожалению, он парализован, и его супруга не разрешила нам его беспокоить, лишь обнадежила, что, возможно, состояние мужа вскоре улучшится, но все это еще не самое главное. Главное — новелла Артура Валдеса. Очевидно, единственная сохранившаяся рукопись. Заглавие отсутствовало, отсутствовали также страницы 1–4, 17–18, 26, 32–34, 39, но несмотря на это, сюжет был ясен и понятен, кстати, стиль для того времени весьма необычный, не исключено, что гениально-авангардистский. А теперь, если позволишь, дам краткое резюме этого произведения.
Вначале идут обычные, беглые зарисовки Тарту, студентов, герой — некий молодой человек, он что-то делает, где-то находится, с кем-то общается, повседневная действительность, осенний дождливый город — все дано словно через какую-то дымку, нет, не в импрессионистском колорите, наоборот — сквозь приглушенные мягкие тона проступает ничем не приукрашенная реальность, она словно подчинена чему-то несуществующему или существующему где-то извне, создается впечатление, будто дождливая осень просочилась в действующих лиц, в ситуации, в душу героя, и на этом колоритном полотне выделяются лишь отдельные эпизоды, фантастически яркие видения: влюбленные на берегу реки, окно, за которым раздевается пожилая хозяйка дома, торговый двор, забитый ящиками и бочками, какая-то девица, поправляющая резинку на чулке. День следует за днем, неделя за неделей, словно безысходная бесконечность, а затем автор приводит нас в комнату молодого человека, и если до сих пор все повествование было каким-то скользящим и общим, то теперь темп его внезапно замедляется; каждый предмет в комнате превращается в цепь воспоминаний и ассоциаций, каждое движение юноши — в законченный рассказ, незаметно происходит отождествление читателя с героем, словно Валдес коснулся наших самых сокровенных мыслей, желаний, стремлений, душевных порывов, а затем мы вступаем в предельно интимный мир видений, где романтические полутона затеняют ребяческую наивность, зрелое, еще неизведанное чувство подчиняется зову плоти, и в голове юноши рождаются временами поистине чудовищные картины оргий, в которых все действующие лица, промелькнувшие перед нами на предыдущих страницах, внезапно как бы оживают и включаются в эту безумную, всепоглощающую фантазию… А затем краски утра, новая реальность с ее звуками, запахами, дождем и грязным двором. Темно-серая машина будней запускает маховое колесо и ведет юношу, еще находящегося в плену видений, вниз по лестнице, и вот он уже выходит на улицу под дождь и, на миг обернувшись, видит нечто такое, что притягивает и одновременно пугает его; в нем происходит мучительная борьба, короткая схватка первобытных страстей человечества и прекраснейших его устремлений. Читатель еще может сомневаться в реальности происходящего, но уже в следующем абзаце стиль меняется — все, что пробегает перед нашим взором, натуралистично, мерзко, удручающе, как бесчестие, как отрицание прекрасного мира; остается одно вожделение, им охвачены хозяйка дома, юноша и некая оплывшая жиром вдова. Жестким описанием автор сдерживает накал страстей и как бы глумится над всем — чувственные видения юноши становятся детской игрой по сравнению с той новой игрой, где он сам уже стал другим: полуживотным, полуслугой, полурабом, игрушкой, передаваемой из рук в руки… Затем наступает кризис… Я никогда раньше не встречал в литературном произведении такого полного очищения и такого отречения от себя и от мира путем его утверждения. В этом есть что-то безрассудно-прекрасное, это своеобразный гимн жизни через смерть, полное исцеление и… затем — конец. На последней странице одна лишь холодная луна заглядывает в остекленевшие, широко открытые глаза юноши… Внезапно я почувствовал, что не читал более прекрасной истории любви, именно истории любви, хотя в ней и нет традиционно прекрасной возлюбленной…
Дорогой друг, мне очень жаль, что Ты не сможешь прочитать этой новеллы, потому что, перевернув последнюю страницу, я сказал Яблонскому: а теперь сожжем рукопись. До сих пор удивляюсь, как я мог спокойно сказать такое, у Яблонского же в глазах стояли слезы, когда я жег в камине эти несравненные страницы… Постарайся понять меня: брат Лилли парализован, а его жене все равно. Яблонский молчал, и вся ответственность легла на меня, я же был настолько потрясен рассказом, что не мог поступить иначе, я должен был отдать Валдесу эту последнюю дань уважения, дань его принципам, дань ему, кто, возможно, был единственным до конца честным творцом и кого мы имеем счастье знать хотя бы по имени».
Недавно я встретил на улице Трапежа, речь зашла о Веннете, и Трапеж сказал, что художник готовит персональную выставку, которая обещает стать событием нашей художественной жизни. Я целую вечность не видел Веннета и удивился, что он оправился после такого тяжелого кризиса. Трапеж прищурил глаза, почесал бороду и рассказал мне историю, которая вам теперь уже знакома. Не знаю почему, но внезапно мне пришло в голову, что все это лишь спектакль, умело разыгранная по сценарию мистификация, вероятно, так я и сказал Трапежу.
— Нет, дорогой мой, все, что касается Валдеса, соответствует истине, — поспешно возразил Трапеж и принялся рассказывать мне историю, которую я еще осенью услышал от Веннета.
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Перевод Елены Позвонковой
Он сходит с автобуса на еще пышущий полуденным зноем асфальт, где по обе стороны дороги возвышаются девятиэтажные панельные дома, в окнах которых пламенеет закат, а так повсюду разлиты синеватые вечерние тона; бросается в глаза мигающий огонек светофора, на дорожке, проложенной между заплатками блекло-зеленого газона, видны редкие прохожие.
Автобус трогается, он же стоит в растерянности, точно сомневаясь, там ли сошел и не лучше ли подождать следующего автобуса, который довезет его до нужной остановки; он ставит перед собой на асфальт спортивную сумку из коричневой искусственной кожи, одна ручка которой порвана и небрежно обмотана веревкой, однако через несколько минут решительно хватает ее и по черной утоптанной тропинке, которая ведет через детскую площадку с красными и желтыми качелями, направляется к спрятавшемуся среди больших домов пятиэтажному зданию. Сейчас он войдет в знакомый подъезд, однако не входит, медлит; снова ставит сумку на землю и смотрит на окна — занавески на них не шелохнутся. Он долго и пристально смотрит на окна без обитателей или с обитателями, которые уже легли спать; на нем грязные джинсы, клетчатая рубашка, через плечо перекинута нейлоновая куртка, на лице щетина недельной давности.
Десять дней тому назад он вышел из этой квартиры, куда сейчас боится войти. В тот раз он с утра бегал по магазинам, тщетно пытаясь найти подходящие обои, затем вернулся домой — шел второй день его отпуска — и тупо уставился на облезлые стены своей квартиры. Солнце нагрело комнату, и сквозняк развевал занавески. Неплохо бы всей семьей совершить в этом году небольшое путешествие, неожиданно подумал он, — дети через неделю вернутся из пионерского лагеря, вдруг и жена сможет получить отпуск за свой счет. Охваченный жаром предстоящих странствий, он снял с полки карту Эстонии, чтобы разработать маршрут и проделать это путешествие пока хотя бы теоретически. За свои тридцать два года он трижды был в Москве и один раз в Ленинграде, в командировке, а из городов Эстонии побывал в Тарту, Пярну, Вильянди, и несколько лет тому назад на экскурсионном автобусе совершил поездку на Сааремаа. И хотя повидал он мало, однако до сих пор не чувствовал в себе особой потребности куда-то ездить. Тем удивительнее было, что сейчас, когда он разглядывал отпечатанную на листе бумаги зеленую карту, изрезанную синими морскими заливами, озерами и реками, условная схема ожила, стала яркой и масштабной — и его охватила непреодолимая тяга к неизведанным местам, быть может, даже смутное желание пережить какое-то приключение, оказаться один на один с опасностью. Внезапно совместное путешествие с семьей показалось невозможным: кто знает, получит ли жена вообще отпуск, к тому же она будет бояться, что детям не под силу нести рюкзаки, что, ночуя в палатке, они, не дай бог, еще простудятся и что все-таки в первую очередь надо заняться ремонтом, а это может затянуться… И тут, недолго думая, он сложил в спортивную сумку все необходимое, написал жене коротенькую записку, что через пару недель вернется, запер квартиру и отправился на автобусную станцию. Через двадцать минут он уже был на пути к Выру.
И вот теперь вернулся. Он мог бы сразу войти в дом, однако тянет время, смотрит на занавешенные окна, за которыми не заметно никакого движения, и его охватывает смутное чувство облегчения. За дни, проведенные вдали от дома, он забыл обо всем, что до сих пор составляло смысл его жизни, и сейчас его мучают угрызения совести, сомнения, быть может, даже страх. Мысль о том, что дома, вероятно, никого нет и тягостные объяснения с женой отодвигаются, придает ему смелости, он поднимается по лестнице, звонит в дверь своей квартиры и слышит, как звук электрического звонка разносится по пустым комнатам, не наталкиваясь на ответное эхо шагов, затем отпирает дверь и с деланно бодрым приветствием входит в квартиру.
Кинув спортивную сумку под вешалку, он снимает куртку, развязывает шнурки кедов и сует ноги в шлепанцы, которые стоят на своем обычном месте, рядышком, носками кверху. Никто не выбегает ему навстречу, никто с визгом не кидается на шею, увидев из кухни, как он переобувается. Комнаты пусты, они пусты, как всегда, когда он возвращается с работы домой, стол прибран, на стульях ничего не накидано. Он обходит свою двухкомнатную квартиру, заглядывает в ванну и в туалет, словно страшась, а может, надеясь кого-то обнаружить там, затем идет на кухню и садится за стол. Он разочарован. С самого утра он пытался найти подходящие, исчерпывающие ответы, которые все объяснили бы жене, успокоили ее, и ни разу не допустил возможности, что вернется в пустую квартиру. Десять дней, которые обычно пролетают незаметно, внезапно кажутся ему вечностью, словно он бог весть как долго путешествовал, и ему даже страшно представить, что могло за это время случиться с женой и детьми. Он предчувствует дурное, однако гонит мрачные мысли прочь и, едва отдавая себе отчет в том, что делает, наполняет чайник водой, зажигает газовую плиту, затем долго смотрит на горящую спичку, пока не обжигает пальцы, и вдруг с поразительной ясностью понимает все, что должна была пережить жена, обнаружив на кухонном столе записку, в которой он сообщал, что вернется через неделю-другую.