Возвращение в Афродисиас — страница 34 из 55

ая змея подплывает! Он ее — треногой, она на него — пасть разинула! Ш‑ш‑ш‑ш. Цапли бродят, все гниет под водой, то и дело ждешь очередной змеюки, а тут еще черепаха весом в три тонны в ногу толкает. Бум, бум. Как будто в подводный регби поиграть захотела. Зато нашел маску из глины, ей наверняка сто тысяч лет, надо сохранить и продать потом. Бешеные деньги! Маска в сумке. Из камышей наш энди уорхол выбрался ближе к ночи, побрел к дороге, стал голосовать. Откуда ни возьмись, свадьба! Счастливые жених с невестой. Плачут от счастья. Вся свадьба осыпает их золотыми монетами. Конечно, потом половина окажется фальшивыми. Усадили фотографа на капот лимузина, как праздничную куклу, так и подвезли. Он за это фотографировал всю дорогу. Потом, — за чай и сладости, — снимал для молодоженов первую брачную ночь. Ух ты! И как оно? Одно расстройство! Невеста оказалась зажатой. Плохое освещение. Камера слишком тяжелая. Фотограф жалуется. Ох, и намучились они с женихом. На следующее утро покормили, дали пропуск из деревни, и проводили, похлопывая по плечу. А едва вышел со двора, стали стрелять. Жених решил, что не может жить на свете мужчина, видевший, как потягивали его жену. И пусть это он сам потягивал свою жену, что с того. Фотограф должен умереть! Бедняга еле увернулся от пуль, бросился со склона горы, кубарем, летел, теряя остатки присутствия духа, как вдруг уцепилась тренога за дерево, растущее на склоне. Дикая сосна. Крепкая порода. Так он, — практически над пропастью, — и провисел сутки. Прощался с жизнью. Прилетала какая‑то птица, словно издеваясь, проходила по стволу, косила в глаза ему своими — черными, блестящими, безумными. Потом кружила вокруг, все норовила клюнуть в правый бок. Разрываю рубаху фотографа. Ну и дела. Мясо разодрано, половина печени склевана. Глаза стекленеют. Даю пару пощечин. Держись, солдат искусства. Дальше. А дальше я и сам знаю. Он все пытался зацепиться за сосну и ногами, и ему почти удалось, но тут корни дали слабину, и фотограф слетал по склону прямо на дорогу. Приходил в себя час. Встал, пошатываясь, глядел на море, от красоты мира даже бок болел не так сильно. Услышал шелест сзади. Обернулся. Автобус. Точка. В себя он приходит, лежа на асфальте с переломанными ногами, и глядя я небо. Его заслоняет моя голова, голова гиганта. Не мог бы я не заслонять облака, горы? Он хочет насладиться видом. Отклоняюсь, уважив волю покойного. Спрашиваю о последнем желании. Он много слышал от меня в первые дни… Афродисиас — рай… Если, конечно, я не лгал… Конечно, нет! Я неоднократно бывал там, и вправду существует такое удивительное место, трудно поверить, но молоко и мед практически текут там по… как жаль, что ему не доведется снять все это… В общем, он заклинает меня тело сжечь, а прах развеять над Афродисиасом. У ног памятника Богине, о котором я так много и так красиво говорил. Не отчаивайтесь, друг мой. У вас все будет хорошо, вру я. Нет, он понимает, время его пришло. Он рад за меня. Сразу видно, что мы отличная пара, я, и эта белокожая девушка из… Держу беднягу за руку. Сзади падает тень. Настя становится над нами. Оборачиваюсь. Женщина, громадная, словно статуя богини, возвышается над нами. Ветер треплет подол короткого платья. Ноги подпирают небо колоннами дорийского стиля. Дорийского, потому что заканчиваются завитушками. От желания скулы сводит. Странно, еще вчера подбрита была, а сейчас уже волосы из‑под белья лезут. Настя вся цветет, плодоносит. Ногти ее отрастают за ночь на полметра, волосы — как у покойницы — растут, даже когда она спит. Груди бухнут. Живот урчит. Кости лопаются и снова срастаются, уже на пару метров больше. В просвет между колоннами — между паутиной волосни, — лезет спецназовцем, штурмующим джунгли, Солнце. Представляю, как намотаю на палец. М‑м‑м‑м. Рука фотографа сжимается еще пару раз. Взгляд, растерянный, теряется где‑то между ног Насти. Голова почти не видна. Да и зачем? Понимаю, в чем смысл всех этих отбитых античных голов. Фотограф еще пару раз сжимает мою руку, прежде чем понимаю, что парню в бреду кажется, будто он сиськи Насти обжимает. Фу! С брезгливостью выдираю руку, но уже все равно. Бедняга отошел. Перетряхиваем его вещи. Фотокамера, тренога, и глиняная маска. Ба! Та самая, которая слетела с лица туристки, задохнувшейся в грязевых купальнях Дальяна. Приезжает «Скорая», вызванная водителем. Даем адрес отеля, объясняем ситуацию. Звоним в отель. Заранее оплачиваю в кредит за счет компании лед, хранение и моральные неудобства. Ладим на том, что тело пробудет в подвале кухни всего сутки. Машем рукой «Скорой», заталкиваем автобус на дорогу. Выезжаем за поворот, и спускаемся прямо в Эфес.


Эфес — Дом Богородицы

…Начинаем с дома Марии. Последнее место прописки Богородицы, если верить сообщениям Министерства туризма и доходов Турции. На маленький холмик в рощице змеится очередь. У женщин — платки на головах. Анастасия переодевается в автобусе, и выходит, покрыв свою прическу цвета платины. Накидка белая, и когда ветер поднимается над холмом, кажется, что у моей возлюбленной два скальпа. Собранный, и распущенный. Разве не все женщины таковы? Мохнаток у них тоже по две. И я даже знаю, с какого входа стучать во вторую. Но об этом позже. Дожидаемся очереди, стоя за набожными поляками. Только и слышно, что матка бозка, да пся крев. Крев, матка, — вот, пожалуй, все, что поляки дали миру. А, еще фанатичный католицизм. Стоит кому‑то из моих подопечных кашлянуть или переступить с ноги на ногу, как поляки оборачиваются. Смотрят строго, серьезно. Будь здесь стог, нас бы сожгли. Распяли! Они обожают распятия, на каждом из поляков я вижу цепочку с крестиком. Каждому Пшишеку по Ииусусу. Или, как они его зовут, Езусу. Почему не Езушеку? Надо будет спросить. Стою, держа за руку Настю. Отчего‑то грустно, ветер приподнимает подбородок. Гладит виски. Словно добрая Матерь Божья. Думаю, каково сейчас нашему фотографу. Хотя, собственно, чего тут думать. Парень мертв, лежит себе на стеллаже кухни в отеле, да глядит пустыми глазами в стену. Не исключено, что там бежит таракан. Настоящий африканский эмигрант, я видел таких на улицах Стамбула. У него усы, ружье, порох и своеобразные представления о чести. У него десять кровников среди тараканов Малой Азии, четыре родственные семьи в числе тараканов, живущих на побережье Эгейского моря, наконец, маленький завод по производству свечей. Хочу ли я купить одну? Поляк, усатый как таракан, приближается ко мне, что‑то талдычит на своем смешном наречии. Он слышал, мы русские, переходит он на русский. Так точно, рапортую. Заранее сжимаюсь. Наверняка, речь пойдет о разделе Польши. Что Мицкевич — куда более великий поэт, чем этот наш Пушкин. Мой Пушкин! Бог ты мой. Можно подумать, Пушкин принадлежит мне, как кучка костей — предприимчивому турку, раскопавшему старинную пещеру в Каппадокии. У них тут на все право частной собственности, включая даже покойников. Особенно покойников! Поляк меня приятно удивляет. Он всего лишь спокойно замечает, что его всю жизнь воспитывали в ненависти к русским, а он возьми, да и вырасти толерантным человеком. Да, терпимым! Как все хорошо воспитанные, терпимые люди, он жаждет продемонстрировать свои хорошие манеры, свою жажду общения, степень и глубину извинения. Он прощает мне раздел Польши (а, все‑таки вспомнил!). Он не держит на меня зла за то, что Мицкевич великий поэт, а Пушкин — так себе (конечно!). Он, наконец, извиняет мне годы коммунистического засилья на его бедной родине. Слышал ли я про Валенсу? О «Солидарности»? Профсоюзах? Мне плевать, но я говорю — да, конечно. Плачу, вспоминая усы Валенсы. Больше я о нем, увы, ничего не знаю. Наконец, поляк подбирается — как и мы к домику Марии, — к самой важной части выступления. Разве что вилочкой по хрустальному бокалу не стучит. В общем, вся его уверенность на том, что русские тоже люди, построена на вере в Иисушека Христожека. Бинго! Истово крещусь справа налево, слева направо, чуть не на колени бухаюсь. Ну, так вот. Он, — тут следует имя, слишком длинное и полное шипящими, чтобы я мог его запомнить, просто поверьте мне на слово, у него было имя — хочет, чтобы я поцеловал крест. Что? Крест. Чмок, муа‑муа. Облизать, в смысле?! Ну, что это я. Невинно, просто поцеловать крест, приложиться, так сказать. Губами? Да! Но, не раскрывая рта! Без языка! Бога ради! Хохочу, обрадованный. Давайте мне ваш крест. Давайте мне вашего Иисуса. Целую крест, для пущего эффекта грохнувшись на колени. Поляк аплодирует, а вместе с ним и вся его группа, человек двести. Море? Нет, не были они на море. Горы? Чхать им на горы! Они побывали уже в трех монастырях и поедут в еще десяток. Вот увлекательная поездка! Вру, что и мы совершаем нечто вроде паломничества, к богине. Не уточняю, к какой именно, сомневаюсь, что Афродита включена в пантеон попов — что католических, что православных. Мой друг Болек обнимает меня, хлопает по спине. Спрашивает, не хочу ли я, чтобы и моя подруга поцеловала крест. Чтобы они, польские туристы, стали уверены — мы, русские, не безбожники. Еще какие, милый ты мой, хочу я ответить ему, но мы уже почти у входа, где‑то играет орган. В толпе снуют шустрые ангелочки, у них розовые попки и крылышки, они кудрявы и завиты, сверху трубит Гавриил, нет никаких сомнений в том, что это музыкант Симферопольской филармонии, нанятый на сезон властями Эфеса. И так трубит, и этак! Объясняю Насте суть просьбы. Она, с очаровательной улыбкой, прижимается к Иисусу щекой. Нет, доброжелательно объясняет поляк, не так. А как? Надо губами. С языком, удивляется Настя. Опять объяснения. Все по новой… Настя наклоняется и целует крест, снова попадает щекой, не губами. В это время в толпе кто‑то кого‑то толкает, начинается давка, как на Ходынке. Нас бросает из стороны в сторону, я хватаю Настю за обе руки, держу крепко, не отпускаю, поляк бьется об нас, как волна о скалу, что‑то орет. Просит продолжать, несмотря ни на что. Дался ему этот крест! Пытаемся подтянуться к поляку поближе, но по толпе идет волна, нас едва с ног не сбивает, вылетаем пулей из мясного бульона к дверям церквушки. Поляк, встав на цыпочки, кричит и зовет. Гул, шум. Где‑то треск. Что это, теракт? Прикрываю Настю. Всем телом. Поляк кричит, чтобы я обратил внимание на руку Анастасии. Там родимое пятно, большое родимое пятно. Я связался с ведьмой, он сразу это понял, а вся эта болтовня про терпимость к русским была маскировкой, способом ко мне подобраться. На самом деле он ненавидит русских свиней. Хрю‑хрю! Мицкевич великий поэт, а Пушкин так себе. Если и писал приличные стихи, то лишь потому, что Мицкевич его кое‑чему научил. Снисходя. Раздел Польши — что могло быть ужаснее? Наконец, владычество коммунистов, мучения Валенсы. Неужели я, глупый русский православный гой, искренне думал, что такие вещи можно простить? А, да! Еще Катынь! Чмошник это, который завел группу военных в лес… Как его? Сусанишек! В общем, я перед ним виноват по гроб жизни. Но не суть. Важно другое! Он, пан Пшышжемрышежжекушышек, здорово разбирается в экзорцизме. Изгоняет духов. Вместе со священником их прихода не раз присутствовал при изгнании злых духов, обосновавшихся в человеческом теле без спроса. Совсем как мы, русские, в Восточной Европе. Ну, да кто прошлое помянет, тому глаз вон. Он предостерегает меня. Сучка не захотела целовать крест не потому, что не поняла. Она‑то как раз все поняла! Ведьмы боятся прикоснуться губами к образу Иисуса