Возвращение в Эдем — страница 14 из 23

– Как? – те же магические символы? Что и у Фокусника?

– Да. Только Безумный не знает, что с ними делать.

Я вгляделся ему в лицо, рассчитывая увидеть калейдоскоп персонажей. Оно вдруг смазалось и превратилось в зеркало. Я смотрел на себя.

– Ты понял смысл?

– Да.

На сей раз суть была кристально ясна.

И я взглянул на женщину, что сидела между Фокусником и Безумным. Лицо её скрывала вуаль. Трон, увитый плющом и диким виноградом, был украшен цветущей сиренью, жасмином и какими-то мелкими полевыми цветами, название которых мне неизвестно. Платье её казалось сотканным из трав, на моих глазах клейкие почки раскрывались и выпускали новорожденные зелёные листья. Гудели пчёлы, сновали пёстрые бабочки, толстый шмель пытался влезть в сочную белую лилию. Кровавые маки размером с кулак раскрывали свои хищные влажные пасти.

Женщина подняла вуаль – я узнал её.

– Ева…

– Царица, – поправила она.

– У тебя… – я запнулся. – Тело…

– Тело? – она улыбнулась. – Ещё какое… Подойди ближе.

Округлыми гавайскими жестами она поманила меня. На меня повеяло утренним лугом, скошенной сладкой травой, я не думал, что когда-нибудь напишу такую пошлость, но от ванильного духа жасмина у меня закружилась голова.

– Ближе, – она взяла меня за плечи. – Ты что, боишься?

– Вот ещё… С чего ты взяла?

Стараясь не потревожить пчёл, пальцами я осторожно развёл листья, раздвинул тяжёлые маки. Из-под васильков и клевера мне в ладонь вывалилась тёплая грудь с большим соском идеально круглой формы. Я сглотнул, во рту было сухо. На груди золотистой пудрой лежала цветочная пыльца. Не знаю зачем, я сдул её. Ева притянула меня, медленно подалась вперёд и приоткрыла рот.

Это сон – мысленно повторил я, – сон.

Дело в том, что я не изменял Вере. За все пятнадцать лет – ни разу. Возможности, безусловно, подворачивались, но не было желания. И ещё с возрастом сформировалось понимание, мудростью не рискну это назвать, понимание того, что определённые поступки меняют тебя бесповоротно. После них жизнь не может оставаться прежней. Даже если никто о случившемся не узнает. Достаточно, что это известно тебе. Назовём это точкой невозврата.

– Сон же… – влажно выдохнула Ева мне в лицо. – Вот дурак…

Большим и указательным пальцами я взял сосок, слегка сжал.

– Ой, – вздрогнув, шепнула Ева. – Аккуратней там.

Мне на руку сел большой махаон. Жеманно развёл крылья и снова сложил. Свет, огонь, грех: кончик языка совершает три шажка… – вот ведь сволочь, – невнятная ассоциация мелькнула и пропала. Сосок набух, пальцы уловили частый пульс. Точка невозврата осталась позади. Я закрыл глаза и подставил ей губы. Жаркий и мокрый рот жадно всосал меня; я никогда не целовался с мужчиной, наверное, примерно так мы это делаем – страстно и властно. На грани с болью.

Русский язык коварен – при неограниченной палитре оттенков и полутонов для описания душевных мук и волнений, он становится коряв и неуклюж, как только речь доходит до физиологии. По нашей доброй национальной традиции мы и тут впадаем в крайность: либо тебе парфюмерная жеманность, либо – подворотня. Либо – любовная услада, райский экстаз и приоткрытые трепетные губы, обещающие негу и безумную страсть, либо… – впрочем, про подворотню вы и без меня знаете. Есть, правда, и третий путь – медицинско-клинический, но все те термины, на мой взгляд, должны оставаться внутри гинекологических справочников и прочей специальной литературы для врачебного пользования.

Странно – я словно учился чувствовать заново. Мало того – у каждого чувства проявился свой цвет. Боль, например, раскрылась красным спектром, от сочно багрового до наивного колорита персикового бока. Где-то между оранжевым и алым боль перетекала в удовольствие, уходя в синь. Пыльно лиловый, словно виноград «дамские пальчики», цвет наполнялся ультрамарином, становясь глубоко фиолетовым. Бархатный пурпур казался бездонным, засасывал, как чёрная падь. Втягивал, как трясина, как топь.

– Ты всё вспомнишь, – Евы выдохнула, от неё нестерпимо пахло скошенным лугом. – Вспомнишь и поймёшь.

– Да, – пробормотал в ответ. – Да…

Я не сопротивлялся – пошло всё к чёрту и будь, что будет. К тому же мне это лишь снится. Сон цвета сапфира. Диковинный вымысел, порнографическая фантазия. Не совсем ясно, чей вымысел и чья фантазия, но на это тоже плевать.

Ева определённо знала, что делает. Уверенная нежность удачно сочеталась с неспешной страстью. Похотливые руки блуждали по телу, сладострастно стискивали мои тощие ягодицы. Она словно раскачивала качели, – не к месту вспомнился дурацкий детский стишок; стараясь попасть в ритм, я сжал её потные бёдра, на периферии сознания удивляясь их мускулистости.

– Вспомнишь и поймёшь.

Ева подалась вперёд, сипло выдохнув мне в лицо сиренью и скошенной травой, я неловко ткнулся и неожиданно проскользнул в мокрый пульсирующий жар. Кажется, я застонал или всхлипнул. С этого момента происходящее окончательно перешло в разряд фантасмагории. Гашиш и морфий – чушь. Рай и ад с треском столкнулись, сознание вспыхнуло и погасло – увы, невозможно описать то, что описать невозможно.

– Вспомнишь… – долетело умирающее эхо из параллельной вселенной.

Часть втораяНадежда

14

Дом, где я родился, дальним своим боком упирался в стену тюрьмы. Тюрьма напоминала старую фабрику: шершавый тёмно-рыжий кирпич, щели окон с решёткой, в которые заключённые просовывали ладони, когда шёл дождь. Толстая кирпичная труба курилась невинным дымком, мало отличавшимся от наших июльских облаков. Раз в три месяца труба разражалась густым чёрным дымом и тогда жирная копоть оседала на тротуарах и мостовых, на листьях и траве. Впрочем, зелени в нашем Йенспилсе было всего ничего – дохлый парк с дюжиной хворых лип вокруг клумбы с георгинами, среди которых скучал гипсовый солдат, выкрашенный серебряной краской. Раньше на его месте стоял латышский барон. Его имя – Родригас Латгальский, замазанное цементом, при желании можно было разобрать на гранитном постаменте. Замок барона сгорел за три месяца до моего рождения. Тогда там размещался наш местный «Дворец культуры» с буфетом, библиотекой и кинотеатром. В большом, «дубовом», зале устраивали городские торжества – отмечали годовщину революции и день победы, встречали новый год – сначала утренник для малышни, а вечером, вокруг той же ёлки, гульбище для всех остальных. Свадьбу моих родителей праздновали тоже в «дубовом» зале. Именно той ночью замок и сгорел.

Мне едва исполнилось полтора, когда отец исчез. После мать плела какие-то байки и показывала фотографии, которые впоследствии оказались открытками. Думаю, врала она, в первую очередь себе, я был лишь случайной частью аудитории. Тонкий шёлк чёрного халата, тощее запястье, сигарета, аристократичность жеста неясного происхождения – всё это сквозь дым, точно полузабытый кадр из старого кино с давно умершими актёрами, – да ещё сладковатый дух портвейна её поцелуев с примесью горькой копоти: то ли из тюремной трубы, то ли из той свадебной ночи.

Детство моё прошло на лестничных пролётах нашего подъезда. Ключ мне не доверялся сперва по малолетству, после по привычке. Всякий раз, ожидая мать, я опасался, что она не придёт и исчезнет бесследно, как исчез отец. Иногда меня пускала к себе соседка по лестничной клетке Маркова, коренастая старуха с перебитым носом и запахом лука. Луком воняло всё её жилище – комната, перегороженная платяным шкафом, за которым обитал её сын Толик, наш городской дурачок. Но и Толик Марков, и луковая вонь были всё-таки лучше лестничного томления. Тем более соседка Маркова разрешала мне листать её журналы – дореволюционную «Ниву», две стопки которой хранились под кухонным столом.

Журнал, судя по надписи на обложке, предназначался для семейного чтения. Эти семьи вряд ли проживали в городе Йенспилс – половина нашего населения сидела в тюрьме, вторая – охраняла её. Наших горожан скорее всего не заинтересовала бы история возведения собора в Реймсе, с приложением чертежей и старинных гравюр или биография американского изобретателя Эдисона. Не говоря уже про миграцию китов или подборку стихов некого Гейне, женоподобного немца с бантом на шее. Впрочем, стихи немец писал неплохие, хоть и занудные. Я не поклонник поэзии, мне гораздо больше нравились отрывки из рыцарских романов Вальтера Скотта или пиратские истории писателя Стивенсона. Тем более с бесподобно детальными иллюстрациями, на которых кропотливый художник во всех подробностях изобразил мушкеты, мечи и кинжалы. Из журнала «Нива» я впервые узнал о подвесках королевы и замке Иф, о собаке Баскервиллей и капитане Немо, о том, как выжить на необитаемом острове и как при помощи электричества воскресить мертвеца.

Вместе с луковым духом в мою душу входило осознание, что мир – это не наш трёхэтажный барак, не тюремная труба в моём окне, не гипсовый солдат в сквере. И не заколоченный навечно после пожара баронский замок. Вселенная не утыкается на севере в пустырь, заросший лопухами и не заканчивается на юге Еврейским кладбищем. И что есть люди, которые не только копят на ковёр – и это лучшие из них, а остальные пьют водку, ругаются и бьют друг другу морду. Иногда, впрочем, и те и другие ездят на заводском «Икарусе» к озеру Лауке, на шашлыки. Такой пикник они называют «вылазкой на природу», где тоже матерятся, пьют водку и бьют друг другу морду.

В тринадцать лет, выбравшись через чердачное окно на крышу, я видел как повесили человека. Эшафот стоял в углу тюремного двора. Моросил дождик и деревянный настил стал тёмным и блестящим, как старое железо. Приговорённый, тощий наголо бритый мужичок, не мог идти, его втащили по ступеням двое – Эдик Хрящ с третьего этажа и второй, кажется, с Красногвардейской. Палачом работал Люськин отец, дядя Слава. Люська жила на первом и иногда мне удавалось подглядеть, как она раздевается. Тогда мне казалось невероятным везением, что она забывает до конца задёрнуть занавеску и долго бродит голая по комнате из угла в угол.