– Ну он же моряк! Он под водой пять минут, наверное, может просидеть! Он мешок разрезал…
– Фартово! А сокровища?
– Нашёл! И вернулся в Марсель! Но под личиной графа Монте-Кристо. Чтоб никто его не узнал.
– Ясно! Ксиву слепил новую, короче.
– Ага. Вроде того, – я решил в подробности не вдаваться, тем более, что в урезанном журнальном изложении вопрос паспорта и прописки графа не обсуждался.
– Ну вернулся, значит, в Марсель и отомстил всем, которые его предали. Только Мерседес пожалел, хоть она и женилась на том гаде…
– Замуж вышла, – поправила Линда и задумчиво добавила. – Пожалел, профуру. Любил, видать крепко…
Мы замолчали. Линда стояла на коленях, задумчиво наклонив голову. На окраине города, где-то у Еврейского кладбища, забрехала собака. Ей ответила другая, хриплым басом. Я разглядывал свои драные сандалии из коричневого кожзаменителя, облупившуюся краску крыши, трафаретную надпись на одеяле, всё-таки вынесенном из санчасти. Скорее всего, самой Линдой. Она шмыгнула носом, сплюнула.
– Тебя как звать?
Я ответил.
– А лет сколько?
Я соврал.
Мы снова замолчали. Время остановилось. Потом Линда потрогала шею, точно у неё прихватило горло, откашлялась.
– Поди сюда, – тихо позвала повариха странным голосом, настороженным что ли. – Ближе… Да, ближе. Не укушу…
Ухватив за ремень, она притянула меня. Звякнула пряжка. Ловко, одной рукой, Линда расстегнула две верхние пуговицы. Рывком, вместе с трусами, стянула до колен школьные портки. Сердце моё ухнуло в бездну. Напоследок успел подумать о позорных сатиновых трусах.
– Точно пятнадцать? – подняв лицо, спросила повариха.
Я пискнул что-то в ответ и в ужасе зажмурился. Больше всего я боялся сойти с ума или умереть от разрыва сердца.
Потом мы просто лежали. Лежали бок о бок, сцепив жаркие потные пальцы, и молча пялились в небо. Экстаз мой щенячий сменился тихой радостью с оттенком сладкой тоски – будто я уже умер и угодил в рай.
Линда свободной рукой нашарила свою «Приму». Закурила. Едкий табачный дым смешался с запахом её тела – бабий пот и горькая корка ржаного хлеба. Так пахнет баня, если на камни плеснуть светлого пива. Пару раз, не выпуская сигарету из пальцев, она дала затянуться и мне. Я вдыхал дым осторожно, стараясь не закашляться.
Она начала говорить, рассказывать про себя. Глядя на облака, которые равнодушно ползли на расстоянии вытянутой руки. Её монотонный тихий голос – наверное это из-за акцента, показался мне каким-то таинственным, почти сказочным – будто со мной беседовала русалка или инопланетянка. Я молчал и слушал. Одновременно я ощущал, что со мной творится что-то неладное. Страшное и восхитительное чувство – мне хотелось рыдать и смеяться, хотелось прижаться к этой большой рыжей женщине, прижаться до боли. Вдавить себя в неё, слиться воедино с белым телом.
Линда родилась в Латгалии, на хуторе под Крустпилсом. У синего лесного озера, окружённого корабельными соснами. В ручье водились раки, а к концу июня поляна перед домом становилась красной от земляники. Когда Линде исполнилось одиннадцать, отец убил мать – зарубил топором. Отцу дали пятнадцать лет, девочку отправили к бабке в деревню под Резекне.
– Я тот год совсем не говорила. В школе не говорила, дома тоже молчала. В классе думали, что я чокнутая, – Линда тихо присвистнула, покрутив у виска указательным пальцем. – А мне плевать. Чокнутая. Даже хорошо.
Она замолчала. Достала из пачки сигарету, плоскую, точно сплющенную.
– Дед мой, он поляк, – Линда сделала ударение на «о». – Старик тогда был… Сколько тогда? Семьдесят или так…
Она разминала сигарету, шуршал сухой табак. Тихим, безразличным голосом она рассказала, как дед изнасиловал её, когда они ходили по грибы в соседний лес. Дело было в середине сентября, начиналось бабье лето, они набрали две корзины боровиков. Вечером дед принёс ей кулёк ирисок.
– Барбариски. Кисленькие, – Линда закурила, зажмурилась от дыма. – А другой ночью пришёл опять.
Линда убежала от них.
У Плявиниса стоял цыганский табор, цыгане приняли её, научили попрошайничать и воровать. Воровали по базарам и на рынках. Тырили из грузовиков и легковушек на бензозаправках. Линда быстро попалась, её отправили в Даугавпилс, в колонию для малолеток. Из ремесленных курсов она выбрала поварские. Другим вариантом было шитьё.
К концу её истории стало ясно, что я пропал окончательно. Не жалость и не сострадание, смутное новое чувство, которое распирало меня, вытеснило всё остальное – здравый смысл в первую очередь. Я не просто согласился бы умереть за повариху, смерть за неё представлялась мне высшим наслаждением. Почти счастьем.
Вот так началось самое чудесное лето моей жизни. Истории о пламенной любви и возвышенных страстях из журнала для семейного чтения оказались правдой. Частью правды – «Нива» целомудренно скрывала главное. Пробел этот с охотой восполняла Линда.
Крыша стала нашим тайным раем – я имею в виду тот короткий фрагмент между яблоком и ангелом с горящим мечом. Сталкиваясь во дворе или на улице, мы даже не здоровались. Лишь обменивались загадочными улыбками. Линда приносила сигареты и солдатское одеяло, вонь сырой грубой шерсти пополам с дрянным табаком – эта комбинация и сейчас вызывает у меня эрекцию. Я выпрашивал у соседки Марковой журналы, мы валялись на колючем сукне и разглядывали картинки. Иногда я читал вслух. Выяснилось, что Линда по-русски читает как второклассник. Не хочу говорить «невежественная», назовём это «культурной девственностью», моя Линда была как Чингачгук, как Дерсу Узала. Те тоже наверняка не знали кто такой Шекспир или Бетховен. Думаю, именно моя доморощенная эрудиция и делала наши отношения гармоничными.
Конечно, не всё так было празднично. Не всё и не всегда. Иногда шёл дождь, иногда она просто не приходила. Тогда я до ночи бродил по двору, сходил с ума и пялился в её тёмное окно. Прятался в кустах чахлой рябины, среди ржавой арматуры детской площадки. Часто она возвращалась не одна. Жёлтый проём подъезда на миг освещал два чёрных силуэта, пружина скрипела и дверь с треском закрывалась. Через минуту зажигалось её окно, но скоро гасло и оно.
Я лежал на вытоптанной траве, глотал слёзы и колотил кулаками в убитую каменную глину детской площадки. Проклятая «Нива» оказалась права и тут: обратная сторона любви – ревность была хуже пытки. Солнечные херувимы истекали кровью и гибли в малиновом закате.
Я бесновался. Придумывал изощрённую месть, перебирал способы самоубийства. Репетировал страстные речи о любви и предательстве. Но на следующий день она появлялась в чердачном окне с одеялом под мышкой, как ни в чём не бывало бросала своё «Свейки!» и, прежде чем я успевал молвить слово, она уже затыкала мне рот мокрым горячим поцелуем с привкусом кофе и дрянного табака.
Закончилось счастье внезапно – в конце августа. Изгнание из рая всегда застаёт врасплох – как смерть или рассвет. Три томительных дня на крыше, мучительных вдвойне, ведь надвигалась неумолимая школа, сентябрь и неизбежные дожди. К тому же всю прошлую неделю мы встречались почти каждый день.
Да, вот ещё – накануне ночью мне приснилось, что я убил её. Мою Линду. Она стояла на краю крыши и разглядывала горизонт. Я подкрался сзади и толкнул её. Падая, она повернулась и сказала: «Ведь я твоя мать». И исчезла за краем крыши. Я услышал, как её тело стукнулось об асфальт, но даже во сне у меня не хватило духу заглянуть вниз.
Проснувшись, я кинулся наверх. На чердаке ещё спали голуби, я их распугал. Птицы носились между балок, поднимая пыль и грязь, хлопали крыльями. Паутина и перья лезли в рот и глаза. Почти наощупь, закрыв ладонями лицо – чокнутые сизари шли на таран как камикадзе, – я выбрался на крышу.
Солнце только вылезало из-за замка, кровельная жесть блестела от росы как ртуть. Я поскользнулся и упал. Грохнулся со всего маху и в кровь разбил локоть. На карачках добрался до края крыши – я точно помнил, где Линда стояла. Заглянул вниз. На асфальте между мусорными баками и ржавым «запорожцем» Кузьмина лежало тело. Сломанное, точно свастика, оно лежало ничком – мне показалось, я даже разглядел вишнёвое пятно выползшее на асфальт.
Выскочил из подъезда, обежал дом. Перед помойкой пыхтел мусоровоз. Два тощих зэка гремели баками. Одновременно они повернули ко мне коричневые, цвета копчёной камбалы, лица. Один держал пустую консервную банку из-под тушёнки и облизывал указательный палец. Я попятился, спрятался за угол дома. Прижался спиной к стене. Тарахтел мотор, гремело железо баков, зэки работали молча.
Наконец они уехали. Я подлетел к помойке, тела там не было. «Запорожец» стоял на месте, я задрал голову – дом мне показался высоченной башней, небоскрёбом. Зачем-то бросился к бакам. Срывал мятые крышки, лез в вонючее нутро. Потом ползал на коленях, пытаясь разглядеть на асфальте кровь. Ничего, кроме зловонной жижи, вытекшей из баков.
Как оказался у её двери – не помню. Давил до боли в кнопку звонка. Звонок истерично гремел в пустой квартире. Потом я расслышал шаги. Прижал ухо к липкой коричневой краске. Звякнул замок. Дверь приоткрылась. В щель, перечёркнутую дверной цепочкой, я увидел кусок тёмного коридора и маленькую старуху, почти карлицу. Я её не знал, в жизни не встречал.
– Кого? – карлица боком наклонила голову, стараясь получше меня разглядеть.
Я повторил. Она нерешительно открыла, впустила меня.
– Где она?
Карлица кивнула на приоткрытую дверь в конце коридора. Комната оказалось пустой до боли – окно, стол, стул. В углу – железная кровать с панцирной сеткой. На решетчатой спинке кровати, крашенной серебрянкой и похожей на кладбищенскую ограду, висело солдатское одеяло. Всё – больше ничего.
Нет – вру. Ещё был запах. Тот самый, её запах. Я бережно втянул воздух, вдохнул, впустив в себя жалкие остатки Линды. Старуха толком ничего не знала. Плела что-то про город Сигулды, про какого-то Юрика. Ухмылялась. Мне даже показалось, что ей было известно про нас и про крышу.