Возвращение в Эдем — страница 18 из 23

Мы поженились (в значительной мере – фиктивно) и эмигрировали в Израиль. В Тель-Авиве оказалось жарко и влажно, как в Сочи. Так, по крайней мере, утверждала Машка, которая всё детство отдыхала с родителями в «Жемчужине». Мы переехали к Мёртвому морю, где работали на томатных плантациях. Потом всю зиму упаковывали апельсины. Жили в фанерном бараке и по ночам вместе учили английский. К концу смены перед глазами плыли рыжие пятна. Наши пальцы, кожа, волосы – всё насквозь провоняло едким апельсиновым духом, который мне мерещился даже год спустя в промозглом Бруклине.

В Америке мы расстались. Машку полюбил развесёлый негр-саксофонист, мускулистый гигант цвета зрелого баклажана, которого застрелили через пару лет во время гастролей где-то на юге, кажется, в Теннеси. К тому времени я жил с Мариной, русской художницей из Ист-Виллидж, бывшей москвичкой с зелёными волосами и кельтскими татуировками по всему телу. Живопись её напоминали картинки из учебника биологии – пёстрые бактерии под микроскопом. Вместе мы придумывали картинам названия, типа «Неприятный разговор», «Где ты была вчера?», «На редкость убедительная имитация оргазма». Денег не хватало, по ночам я подрабатывал сторожем в подземном гараже рядом с Мэдисон-сквер. Платили гроши, но зато меня никто не дёргал и я спокойно мог писать всю ночь напролёт. Да, я продолжал свои литературные упражнения. Амбиции таяли, писательство постепенно превратилось в психотерапию.

Как-то душной июльской ночью тройка коренастых латиноамериканцев, – кажется, это были пуэрториканцы, – пробралась в гараж. Угрожая кривым тесаком – мачете и бейсбольной битой, они вытащили меня из стеклянной будки и заперли в багажнике одной из легковушек. Я слышал как латиноамериканцы крушили машины, били стёкла и колотили в жесть. Фары лопались с азартом новогодних петард.

В багажнике не хватало кислорода, под утро я потерял сознание. Меня нашли почти случайно, около полудня. В госпитале Святой Троицы, что на Ист-Ривер-драйв, в палату, которую я делил покалеченным крановщиком, по иронии упавшим в шахту лифта, приходили полицейские. Показывали наброски – фотороботы разнообразных бандитов. Рожи выглядели одинаково страшно, точно иллюстрации к книжке Ламброзо. Я никого не смог узнать, но вспомнил, что на шее одного из мазуриков было выколото слово «Desperado» и маленькая ласточка.

Полицейские приободрились, младший детектив Пин (имя и должность я прочитал на пластиковой бирке, приколотой к груди) показал мне несколько фотографий. Бандита звали красиво, совсем как писателя Сервантеса, – Мигель. Фамилию, не менее звонкую, я не запомнил. Он оказался не просто шпаной, а погром в гараже не простым хулиганством. Мигель был правой рукой Хорхе Лоредо, банда которого безобразничала в районе от Юнион сквер до Сорок первой улицы. Занимались стандартным промыслом – рэкет, наркотики, контроль проституции. Подозревали Лоредо и в исполнении заказных убийств, в том числе и в резне на крыше ресторана «Хассельблат».

Терять мне особо было нечего, ну, разумеется, кроме жизни, и я дал себя уговорить выступить свидетелем обвинения. На программу по защите свидетелей рассчитывать не стоило, заманчивая идея стать неким Джоном Смитом где-нибудь в штате Висконсин умерла не успев родиться.

Полицейским – я видел – страстно хотелось взять за жабры этого Мигеля и его босса. Особенно жарко убеждал меня младший детектив Пин. Её круглое лицо, все три дня бесстрастное как китайская маска, неожиданно разрумянилось и оживилось. Я равнодушен к очарованию восточных женщин, вернее, был равнодушен до этого момента.

Суд над бандитами стал сенсацией местного, Нью-Йоркского, калибра. Особенно после того как в камере зарезали Мигеля. История стала напоминать третьесортный полицейский сериал, если не считать занятного факта, что Марина за время моей госпитализации успела сойтись с одноногим скульптором из Албании.

– Чего ты ожидал от белой бабы? Да к тому же с волосами цвета зелёнки? – риторически поинтересовалась Пин и предложила мне перебраться на время к ней. За неполную неделю младшему детективу удалось кардинально изменить моё индифферентное отношение к восточным женщинам.

Суд подходил к финалу. Адвокаты бандитов, два высокомерных итальянца с напомаженными причёсками, сникли после того как бухгалтер Хорхе Лоредо начал давать показания. Свидетеля привозили в бронированном автобусе, его охраняли пять полицейских, а в зале суда он выступал в хромированной клетке.

Пару раз у меня брал интервью Первый канал для утренних новостей. В телевизоре я выглядел вполне убедительно, а лёгкий русский акцент, как сказал оператор Стив, придавал репортажу экзотический колорит. Именно славянский говор помог мне заработать самые лёгкие деньги в моей жизни – телевизионщики стали приглашать меня дублировать русскоязычные репортажи. Чаще всего это были отрывки из новостей русского телевидения, иногда интервью. Человек начинал говорить по-русски, его приглушали и тут вступал я со своим аутентичным акцентом. Тексты я читал по бумажке. Переводила их бывшая пианистка из Харькова неряшливая толстая женщина со страшной фамилией Жмур. Даже в её английских фразах слышались мне местечковые обороты. Жмур непрерывно ела, она приносила из дома какую-то пищу в пластиковых судках. Торопливыми хомячьими лапками она ела прямо из них, из этих омерзительных посудин. Её жирный бюст был постоянно в крошках еды и пятнах жира. Да и переводила она примерно так же – торопливо и неряшливо, упуская смысл, добавляя отсебятину, зачастую игнорируя целые предложения. Слово «хамство» в её английском варианте превращалось в «сексуальную распущенность с элементами генетической деградации».

Тайком я взялся редактировать Жмурову писанину. Пианистка учинила скандал, но поскольку в редакции по-русски понимали только мы двое, нам устроили независимую экспертизу. Случайным экспертом стала редактор из России Елена Щукина. Мы брали у неё интервью – в Нью-Йорке как раз проходила книжная ярмарка и наш канал делал репортаж о русских литературных новинках. В результате пианистку уволили, а меня зачислили в штат на должность переводчика. К тому же мне удалось всучить Щукиной несколько рукописей – сборник рассказов и роман. Через год в Москве вышла моя первая книга «Все певчие птицы». На обложке радикально красного цвета художник изобразил…

Часть третьяЛюбовь

17

– Художник изобразил! – передразнивая, перебила меня Ева. – Да какая разница?! Ворон стаю изобразил он! Ну и что?! Разве это важно? Разве это я просила тебя вспомнить?

– А откуда мне знать, что я должен и чего не должен вспоминать? – рявкнул было я, но тут же осёкся от чудовищной головной боли.

Не то слово – в череп словно забили полдюжины восьмидюймовых гвоздей, стальных, блестящих, в мизинец толщиной, – у меня таких коробка в гараже, нераспечатанная, совершенно непонятно для чего они – луну что ли к небу приколачивать?

В окно хлестал ливень. За окном угадывался лес – где это я? Ах да – Вермонт…

Я сидел на полу, вытянув ноги и сжав голову ладонями. Череп раскалывался на части. Сквозь боль в сознание вплыло какое-то блеклое ощущение, даже не воспоминание, а так – тень. Такое бывает с запахами – но причём тут огурцы? Укроп, чёрная смородина, листья, скошенная трава… Да, трава. Пчёлы, махаон на руке…

– Слушай, – спросил тихо. – А что там было?

– Ничего, – отрезала Ева. – Сон.

Прямо уж так и ничего. Вспомнился пейзаж, безрадостная пустошь, два чудика – как она их назвала? – Фокусник и Несчастный? А между ними – она, Царица. Ева. Сладострастная самка. Квинтэссенция похоти и порока. Но почему порока? Почему грех? Кто это решил? Жрец Картонной Луны?

Голову чуть отпустило. От ковра воняло малосольными огурцами. Осторожно, будто калека, я поднялся на карачки, кое-как встал. За окном плескалось море. Деревья – их нижние ветки и стволы утонули – торчали из воды, точно сказочные кусты небывалых размеров. Дальний лес казался зелёной стеной. По воде бродили настоящие волны, серые и рябые от ливня.

– Но согласись, придумано ловко, – Ева сказала весело, точно продолжая какой-то разговор. – Хитро придумано!

– Ты о чём?

– Ну про грех. Про порок.

Как всегда она подслушивала мои мысли. Я подошёл к столу. Бутылка запылилась, я аккуратно дунул и протёр стекло рукавом. Ева зажмурилась, рассмеялась. У неё был хороший смех.

– Спасибо! – подмигнула.

Если у тебя нет рук и ног, ассортимент жестов предельно беден – можно показать язык да подмигнуть. Вот, пожалуй, и всё. Можно ещё чихнуть, но я не припомню, чтоб Ева чихала.

– Ну посуди сам, – продолжила она. – Предположим, тебе нужно придумать религию. И чтоб без античной аморфности. Строгую! Действенный инструмент управления людьми. Чтоб была она как узда! Как стальные удила! Как строгий ошейник с шипами в шею! Такую вот религию. Ведь, собственно, в этом суть религии – контроль над человеком. Тут мы согласны, надеюсь?

– Ну…

– Гениальность концепции в том, что в основу христианства положена вина. Как абсолют. Причём, виноват каждый. И даже не в момент рождения, а раньше, гораздо раньше – сперматозоид твоего отца, проникающий в яйцеклетку твоей матери – уже тут все виноваты смертельно. И ты – ещё эмбрион, хоть и не больше головастика, но грешен, грешен, грешен!

Ева азартно фыркнула.

– Но главная прелесть даже не в этом! Да! – и оцени степень иезуитства! То, чем эллины или какие-нибудь римляне занимались с невинностью кроликов, получая от процесса такое же целомудренное наслаждение, как от еды, питья или спортивных упражнений, внезапно превратилось в одно из главных прегрешений. Постыдных, грязных – вроде воровства. Самая здоровая эмоция, ключ к продолжению человеческого рода, стала гнусной мерзостью, о которой можно говорить лишь намёками и заниматься исключительно под покровом ночи. Тихо, и, желательно, под одеялом.

Довольная, Ева замолчала. Дождь звонко барабанил в жесть крыши. Я поскрёб колючий подбородок, спросил: