Дом у Гриканова новый, стоит на отшибе. Сама деревня на высоком холме над озером, а он живет на берегу посреди старого липового парка, в начале XVIII века его заложил местный помещик. До воды всего несколько метров, с веранды спускаешься прямо к купальне. Здесь, под липами, мы и чаевничали, разговаривали о прошлом. Гриканов признает, что отправлять десятки тысяч горожан командовать сельским хозяйством, то есть делом, в котором они ни бельмеса не смыслили, было глупостью, но повторяет, что за этим стояла идея. По внешности разумная. Деревня должна работать четко, слаженно, как завод, иначе город не прокормить. На местах людей, которые бы слышали о конвейере, о научной организации труда, не было, и взяться им тоже было неоткуда, значит, необходим пролетариат, он подобную выучку уже прошел.
Я спрашиваю, почему тогда не получилось. Гриканов молчит, а потом говорит, что получиться и не могло. Земля тут — тяжелая вязкая глина, ее и трактором не перевернешь, не вспашешь. Гумуса мало, да и поля лоскутные. Болота, болота, потом на всхолмии гектара два овса, и снова до горизонта трясина. Оттого что воды много, трава, правда, хорошая, сладкая, на лугах вдоль реки она в июне, когда первый покос, в рост человека. Москва требует и льна, и овса, и ржи, а по совести ничем, кроме молока, им заниматься не надо. Там, где рожь, одни васильки, будто в городе цветочная клумба. В «Рассвете» на трудодень выходило по два стакана зерна, в их краях и это неплохо.
Сейчас, на пенсии, Гриканов много читает. Любимая его книга — энгельгардтовские «Письма из деревни». Еще в первый день, посмотрев мой паспорт, он много веселился, что я полный тезка автора «Мертвых душ». И дальше чуть не каждый день к этому возвращался. Будто вторя дяде Янушу, рассказывал, что среди директоров и председателей, что правят бал по соседству, есть и Ноздревы, и Плюшкины, и Коробочки. Вообще есть все, даже своя Пульхерия Ивановна. Кстати, женщина достойная, колхозниками она чтима. Однажды я спросил про «мертвые души», он ответил, что есть и они, больше того, на них всё и держится. Каждую осень он почти на полгода отпускал в Москву на стройки коммунизма две бригады плотников, каждая двадцать — двадцать пять душ. В деревню от них исправно шли живые деньги, благодаря этому в «Рассвете» никто не голодал, а артельщикам, пока они были на заработках, с его, Гриканова, согласия и под его ответственность столь же исправно рисовали в ведомостях трудодни.
Подложка всего этого следующая. Когда-то кочевники воевали с земледельцами, потом, уже в наше время, стенка на стенку пошли город и деревня. От деревни эсеры, от города социал-демократы, в первую очередь большевики. В Гражданскую войну за муку и картошку деревня выпила из города все соки. Заводы и фабрики встали, население разбежалось. Но власть большевики сохранили. Про обиду они помнили, но, пока был нэп, о ней и не заикались, лишь в коллективизацию деревню поставили на правеж. Кадровый резерв республики — рабочих-двадцатипятитысячников — поместили по колхозам и совхозам. Крестьян одних расстреляли, других разорили и разогнали, оставшихся снова сделали крепкими земле.
Где-то у Николая Васильевича прочитал: «Только то и выходило хорошо, что было взято из действительности, воображением не подарено мне ничего стоящего». Думаю, в моем случае расклад выйдет тот же. Что же касается твоего другого вопроса, то я пока мало продвинулся: Чичиков, словно угорь, никак его не ухватишь.
Во сне будто кто мне говорит: «Смотри, смотри, этакий ферт — Гоголем, чисто Гоголем выступает».
Помни, проза — к Николаю Васильевичу это напрямую относится — подвижна, изменчива, в ней достаточно степеней свободы, чтобы каждый, как дышло, мог повернуть ее куда надо. Она как бы всегда перед и до канона, в мечте о нем, в жажде его и тут же — в понимании, что он невозможен, не нужен.
Знаю, что нет, однако всё к этому возвращаюсь, всё надеюсь, что Николай Васильевич то, как я сейчас думаю, принял бы. Согласился, что по мере того как уходим, отступаем, бывшее видится иначе, здесь ничего не поделаешь. Хоть разрыв и велик — я это приемлю без ропота, а он такую мою терпимость, боюсь, счел бы за предательство, хуже того, за глумление над теми, кто ответить уже не может.
(12 марта) [1]
Ты спрашиваешь, что многие русские ставят в вину малороссам, то есть великие — нам, малым сим? Список грехов длинен, и они неизбывны. Однажды посеянное зло проросло, вызрело, и урожай таков, что теперь никаких закромов не хватит. Возможно, для тебя новость, что в XVIII веке большинство, временами и все епископские кафедры в России занимали малороссы. И вот старообрядцы, которые считают синодальную церковь безблагодатной, ее отход от истинной веры (необратимый и бесповоротный) связывают именно с нами.
Вообще, говорят они, православная церковь трижды, как Петр от Христа, отрекалась от истинной веры: первый раз греческая на Флорентийском соборе 1439 года, потом южнорусская (Брестская уния 1596 года) и, наконец, собственно русская церковь на Московском соборе 1666 года, который и положил начало расколу. В тогдашнем раздроблении единого церковного тела они винят в первую очередь грека Паисия Лигарида. Тот служил на православном Востоке, вроде бы даже был в Газе епископом (впрочем, об этом спорят), позже уехал в Рим и перешел в католичество. Прожил католиком десяток лет, а потом — уже снова православным — Лигарида однажды занесло в Москву. На Соборе 1666 года, говорят староверы, если бы не грек, до разрыва бы никогда не дошло. А дальше рану заживили и зарастили, страх Божий уберег бы от нынешней беды. И снова, когда Паисия Лигарида уже не было, стежок за стежком зашили бы, залатали дыру — ведь и раньше были споры и ссоры, но если никто сторонний не влезал, не вклинивался между нами, штопали так, что потом и не найти было прорехи. Однако тут вмешались ренегаты.
Имея в виду нас, малороссов, они говорят, что именно мы переняли, унаследовали Лигаридово дело — второй раз и уже окончательно разорвали святой народ на Израиль и Иудею. Объясняют, что в нашей вере нет живого чувства Бога, одна голая, холодная, как лед, схоластика, она-то всё и погубила. Конечно, говорят староверы, Киево-Могилянская академия давала неплохое образование. Окончившие курс отлично разбирались в риторике, в философии, в экзегетике, но по обстоятельствам места и времени обучение с начала и до конца строилось так, чтобы студиозус, вроде Хомы Брута, на диспутах перед паствой, споря с католиком, мог ловко отбить любые, самые каверзные возражения еретика. Не вере там учили и не Богу, а казуистике, да столь успешно, что даже иезуиты признавали в киево-могилянцах достойных противников. Но малороссам этого было мало. Они знали, что, чтобы прийтись в Москве ко двору, воссесть на епископию, академии недостаточно, и, отучившись в Киеве, уезжали еще дальше на запад поступать в настоящие иезуитские семинарии. Однако православных туда не брали, и ради науки и сладкой московской жизни хитрые хохлы, не задумываясь, переходили в католичество.
После Польши, вернувшись домой на Украину, как тот же Лигарид, они с привычной легкостью меняли Рим на Константинополь. Будто Богу всё равно, какой ты веры, и ее можно переменять, как сюртук. Ты, наверное, скажешь, что ведь главное, что они возвращались, но подумай сам: кто, кроме Бога, мог заглянуть им в душу, сказать, какая вера настоящая. В Кремле, позже в Петербурге они своим навыком хитрого плетения словес, не барочным даже, а рококошным, ради рифм, размера и сложных фигур в каждой строке всуе поминавшие Господа, прельстили сначала Алексея Михайловича, потом царицу Софью, а в довершение, не хуже немцев, и императора Петра I. Правда, последний предпочитал уже не духовные песнопения, а торжественные оды. Еще больше од Петр любил власть, и епископы из малороссов, как привыкли у себя на родине, легко поддались светскому владыке. Подчинились сами, а затем, за весь народ отказавшись от патриаршества, подчинили и церковь — после этого ничего уже было не склеить.
Будто предвидя, куда идет дело, патриарх Иоасаф пророчески предостерегал Алексея Михайловича от присоединения Украины, вообще от бездумного расширения территории Святой Земли. Знал, что именно оттуда, из Малороссии, придет повреждение веры, а еще больше боялся, что когда этот ход на юг и на запад, на север и на восток наберет силу, его будет не остановить. Не Бог и не вера — лишь один безумный, нескончаемый рост станет для власти истинным, полным выражением православия. Так и произошло.
Начавшаяся в середине XIX века Крымской кампанией череда неуспешных для России войн заставила народ вспомнить о пророчествах Кирилловой книги, которая учила о безблагодатности царства, о недалекой гибели Третьего Рима. О том, что ад — вот он уже, на пороге. Недолго поколебавшись, народ согласился, что все беды оттого, что на царстве два с половиной века сидит и заставляет нас себе служить коллективный антихрист — Романовы, молитвы же о спасении, которые мы возносим в церквах, не доходят до Бога, потому что и храмы наши безблагодатны. По этой причине поколение за поколением — все мы живем в одном бесконечном грехе, в нем рождаемся и в нем умираем, и детей, коли безблагодатны и таинства, зачинаем, будто они какие-то выблядки. Так что в революции мы увидели осуществление пророчеств Кирилловой книги и не могли ее не принять.
(19 марта)
Отростком того же корня казался многим и Гоголь. Его вечная неодолимая тяга в Рим, проповедь православным оттуда, из Рима: если он — тот свет, что осветил наши подворотни, наши грязные углы и подвалы, свет, идя на который мы спасемся, то лампаду затеплили именно в Риме. Неустанные попытки Гоголя под любым мало-мальски разумным предлогом сбежать из России — в Петербурге ему зябко даже летом, зимой же кровь и вовсе стынет в жилах, оттого в России он не может ни думать, ни работать. То есть так и так получается, что без Рима помочь нам он не сможет. Добав