оссии, о подобном же принуждении к бегству вел. кн. Михаила. О пермском Мясникове, который придумал, организовал и этот побег, и убийство великого князя. Прежде Гавриил Мясников и сам полжизни то бегал от царя, то сидел в его тюрьмах. Среди прочего, много лет в Орловском централе. Здесь, прочитав всю классику, пришел к выводу, что благороднее Смердякова в русской литературе никого нет и никогда не было. В двадцатые годы, уже членом ВЦИК, Мясников бежал от Сталина в Иран, там сидел в тюрьме. Бежал в Турцию, там сидел в тюрьме. Через пол-Европы бежал во Францию, работал на заводе, а после войны попросился обратно в СССР. Прямо с вокзала был доставлен на Лубянку и в камере, будто не понимая, что приговор предрешен, на допросах требовал, чтобы за каждый день заключения ему выдавали суточные, положенные во Франции кадровому советскому дипломату.
Глава Пермского областного Совета рабочих и солдатских депутатов, позже один из лидеров Рабочей оппозиции в РКП(б), Мясников был родом с Северного Урала — детского места многих крайних староверческих толков. Мысль, что «не убежав» вел. кн. Михаила и в дороге при первой возможности не убив его, от греха этого Романова не оторвать, родом из убеждения, что бес силен, упорен. Стоит человеку остановиться, он уже тут как тут, и тогда всё пропало. О спасении можно забыть.
Наш предок Николай Васильевич Гоголь всю свою жизнь, не жалея денег на прогоны, думал оторваться от чертовщины. Беспрерывными переездами путал следы, спрятавшись бог знает в каких углах, сидел там ни жив ни мертв. В общем, он, может, и пытался одолеть в себе беса, но скоро понимал, что это ему не под силу, и отступал почти панически, оставляя поле боя.
В девятнадцатом году будущий лидер Рабочей оппозиции и глава Пермского Губкома РКП(б), а тогда зам. председателя ГубЧК Мясников инсценировал побег или, как он сам выражался, «побежал» вел. кн. Михаила. Уже на дороге под формальным предлогом он заставил вел. кн. и его секретаря англичанина Брайана Джонсона выйти из возка и вместе с подручными обоих застрелил. Судя по следственному делу, которое вел комиссар госбезопасности второго ранга Кулистиков, до 16 ноября сорок пятого года, то есть до того дня, когда Мясников, в свою очередь, был расстрелян чекистами в подвале Лубянки, он верил, что убийство вел. кн. Михаила во всех смыслах благое дело. Иначе, пытаясь возвести этого Романова на престол, погибли бы еще сотни тысяч, а то и миллионы людей.
Позже на счету Мясникова было несколько головокружительных побегов с российской каторги, из персидских, турецких и французских тюрем. Такое ощущение, что смерть от пули, на бегу, казалась ему чем-то вроде прощения и благословения. Ты не смирился со злом, а или борешься с ним, или от него бежишь. Большего требовать от человека нельзя.
На следствии Мясников отрицал, что был бегуном, говорил, что «побежал» князя Михаила единственно, чтобы убить его и тем спасти народ от бедствий новой гражданской войны. То же спустя несколько месяцев сделали и с Николаем II, когда войска Колчака вплотную подошли к Уралу и стало ясно, что бывший царь может в любой момент возглавить Белую армию. Но следствие было убеждено, что Мясников «побежал» Михаила, прежде боявшегося и на шаг отойти от гостиницы, где его поселили, думая поставить вел. кн. на путь странника. Обратить к Господу и лишь тогда убить, чтобы не дать свернуть со спасительной дороги. Оно это связывало с тем (как и для чего, не знаю), что Мясников, три года просидев в одиночной камере Орловского централа, беспрерывно там читая, пришел к выводу, что самым благородным, воистину жертвенным персонажем русской литературы был Смердяков.
Мясников утверждал, что убил вел. кн. Михаила, думая о сбережении пролетариата — нового избранного народа Божия. Революционное море еще не наполнилось кровью, и была надежда перейти его аки посуху.
Не исключаю, что отказ от царства Николая Романова, как и Мясников, «побежавший» вел. кн. Михаила, есть попытка достроить до верха бегунскую иерархию. Окончательно сделать Новый Израиль царством Исхода, царством удаления, бегства от зла. Убиты же оба из-за страха, что непрочны, что ни тому, ни другому недостанет веры, сил бежать не оглядываясь. Как Лотова жена, они — следом и весь народ — однажды обернутся на полпути между грехом и добром и превратятся в соляные столбы.
Для кормчего весь мир — Содом, спастись в котором дано одному Лоту с семейством. И то, если он бежит, не медля и не оглядываясь. Кто не послушался Господа, решил остаться, законная часть греха, лишь сделавшись странником, номадом, можешь надеяться на снисхождение. Даже если от того, к чему прирос, тебя оторвали силой, это благо.
Дядя Ференц с ним бы согласился, он пишет мне: «Революция „побежала“ царя и вел. кн. Михаила, лишила их места прежней оседлости и погнала бог знает куда, как перекати-поле. Революция сделала их гонимыми, преследуемыми, и пермский Мясников убедил товарищей по Совету рабочих и солдатских депутатов, что венценосных особ — только бы не вернулись на круги своя — надо убить вот так, на ходу. Убить как истинных, природных бегунов и тем спасти».
Мясникова, писал мне Ференц, нельзя равнять со Сталиным. Что для одного благо, для другого — зло. С числом погибших это не связано. Сталин тоже вырывал с корнем, обрубал всё, что связывало человека с семьей, с домом, в котором он родился и вырос, что было для него так же привычно, как для евреев — жизнь и пастушество в земле Гошен. Но дальше он под конвоем вез несчастных строить царские города, до смерти крепил зэков к ненавистной работе. А чтобы народ о побеге и помыслить не мог, со всех сторон окружал его колючей проволокой и вышками с часовыми.
Папка № 20 Москва, сентябрь — октябрь 1964 г
Дядя Януш, наезжая в Москву, обычно останавливался у нас. Замечателен он был одним: раз затронув тему, уже не мог с нее слезть. Что-то он наверняка знал и раньше, но многое, тут нет сомнений, приходило ему в голову прямо за разговором, и вот всё это без разбора вываливалось на стол. Януш до революции собирался принять постриг, окончил семинарию, затем два курса Киево-Могилянской академии, он любил учиться, был дотошен, даже въедлив, среди светских дисциплин особо почитал логику, но в шестнадцатом году сдружился с социал-демократами и о монашестве больше не вспоминал. После революции он, хоть и не без труда, получил юридическое образование. В смысле наук это было несложно, программы университета и академии наполовину совпадали — языки древние и новые, те же логики — формальная и математическая, но что касается анкеты — здесь были проблемы.
Янушу помогли две вещи: во-первых, он поступил на юрфак Киевского университета еще при Скоропадском и, пока всё утрясалось, пока у большевиков дошли руки и до образования, уже окончил четыре курса, но главное — тогда же, при Скоропадском, он путался с несколькими видными большевиками, по просьбе товарищей по университету укрывал их у себя на квартире. Теперь они, в свою очередь, дали ему доучиться, поддерживали понемногу и дальше.
К концу двадцатых годов Януш был членом партии и старшим юрисконсультом в республиканском арбитражном суде. Убежден, что, конспирируя с марксистами, он и впрямь сочувствовал социал-демократам, как раньше, мечтая о постриге, собирался всю жизнь посвятить служению Господу, но развитие его шло причудливо, и я Януша запомнил уже отнюдь не коммунистом. Вряд ли он звонил об этом по всей округе, но в нашем доме Януш не скрывал, что теперь — убежденный монархист. В то же время помню, что к Николаю II он относился с печальной снисходительностью. Жалел его, признавал принятый им конец мученическим, но всякий раз, едва речь заходила о Екатеринбурге, повторял, что для него, Януша, помазание на царство — акт божественной, а не человеческой истории, и отказаться от избранничества никто и ни при каких обстоятельствах права не имеет. Помазанный на царство и пострадать должен на царстве. Он любил цитировать Грозного, который в одном из писем Курбскому писал, что как можно, обидевшись на человека, изменить Богу, и считал, что в семнадцатом году Николай II именно это и сделал.
В один из его приездов речь зашла о повести «Нос», и Януш назвал ее пророческой. Мать незадолго перед тем прочитала, что тема носа часта в литературе самых разных народов и всегда это фаллический символ, по сему поводу огорчилась, но дядя Януш объявил, что такое мнение — чушь. Нос в нашем отечестве — про другие он не знает и знать не хочет — лидер, вождь, горная вершина посреди гладкой, как стол, равнины; у нас это титулатура царя, его недосягаемости, его святости и обращенности единственно к Богу. Поэтому немец-куафер боится даже дотронуться до него. Он же нечист. Как может иноземец, иноверец, протестант, еретик брать своими руками святыню, дарованную промыслением Божьим? И вот он обривает нос, срезает под корень всю ту мелкую растительность, что прет и прет вверх к солнцу, к небу, дерзающую если не скрыть, то хотя бы умалить монарха. Провидческий дар нашего предка дядя Януш считал несомненным и говорил, что беглый нос, вся нелепость, противоестественность этого бегства, вообще всей этой истории, как и нос, завернутый в грязную тряпицу и выброшенный в реку, — предсказание того, что нас ждет в недалеком будущем. А в финале надежда, что милостью Божьей дело еще может обойтись малой кровью — нос вернется, займет свое законное место.
Что к католикам, что к протестантам дядя Януш относится безо всякого высокомерия, но и без интереса. С этакой равнодушной ласковостью.
Помни, что без носа наше лицо — «место совершенно гладкое, как будто бы только что выпеченный блин».