Год от года я навьючиваю на козла больше грехов, веду его всё ниже в глубь каверны. Похоже, это и есть путь народа в Египет. А чтобы идти было сподручнее, несчастное животное доносит наше зло до самых его ворот.
Соня права. Посреди этого бесконечного казахского мелкосопочника трудно сказать, кто я — Дант, Вергилий или Харон. В любом случае те, кого, намотав на руку веревку, я веду за собой, с кем спускаюсь в каверну, назад уже не возвращаются.
Соня очень аккуратный человек; как и Данте, она хочет, чтобы каждый грех, будто по полочкам, был разложен по кругам Ада. Я же не думаю, что это так важно.
Я часто от нее слышу, что Богу Богово, а кесарю кесарево, и в том, что мы возвращаем грехи в ад, нет ничего плохого. Зря я печалюсь, другого пути спасти людей нет.
Соня ушла совсем молоденькой девочкой, ничего не зная о жизни и ничего в ней не понимая, вспомнила же обо мне спустя двадцать лет, когда осталась одна. Вернулась, посчитав, что обманута и брошена, никому, кроме меня, не нужна. И я ее с этим хозяйством принял, о чем ничуть не жалею. Больше того, выслушиваю любые жалобы и всякий раз соглашаюсь, становлюсь на ее сторону. Я никогда не ревновал ее к мужу, меня будто устраивало, что он вернул Соню без иллюзий и без лишних надежд. Самому ни с тем, ни с другим мне было не совладать. Возможно, я и вправду не способен идти по первопутку, кто-то другой, словно гальку, должен был обкатать Соню, лишь тогда я решился взять ее на руки.
В последние минуты жизни Гоголь видел лестницу, которая спустилась к нему с неба (наверное, ту же, что и Иаков). А прежде он не мог дописать «Мертвые души» — выбраться из ада. Нужен был такой проводник, как Вергилий, и нужна была Беатриче, чтобы найти дорогу наверх. Он просил об этом Вьельгорскую, но получил отказ. Мое положение лучше. Когда мы вместе с козлом спускаемся в пропасть, Соня остается меня ждать.
Моя роль смутила бы любого. Быть проводником козлов отпущения, вести их туда, куда я веду, не слишком приятно. Многих из этих животных я в свое время выкармливал из бутылочки, потом не просто выпасал — каждому носил хлеб с солью, берёг, стерег от волков, которые в здешних степях, особенно зимой, бродят целыми стаями. Детенышам, едва они появлялись на свет, я давал имена, и они на них отзывались, эти твари вообще на редкость умны и понятливы. Естественно, что я к ним привязывался.
Кормчий, уже выбрав, кому из козлов идти на заклание, всегда требовал для несчастного особого попечения. И вот я, чтобы животное могло поднять больше грехов, как и заведено, откармливал его кашами, вообще холил и нежил, а оно в ответ ластилось ко мне будто собачонка, терлось о штанину, вылизывало руки. Но прежде я был простым подручным. Один кормчий решал, кому из козлов и как глубоко идти в ад, сколько камней на него будет взвалено.
Всё поменялось после смерти дяди Святослава. Ты знаешь, я его очень любил, хотя многое из того, что он писал, было кощунством. Еще мама пыталась его урезонить, но, как догадываешься, то был мартышкин труд. Соня тоже была к нему привязана и тоже страдала, не раз жаловалась мне, что дядя Святослав заодно с плохими людьми. И вот, когда из письма тети Вероники мы узнали, что его уже нет, я, по совету Сони, пошел к кормчему, и он разрешил к камням, что были навьючены на жертвенное животное, добавить еще один с грехами дяди Святослава. Я тогда и в самом деле почувствовал облегчение. Раз поступив неправильно, трудно остановиться. С тех пор я привык, что животное, которое с рук брало у меня хлеб, напоследок получает лишь камень.
Соня говорит, что я не должен себя казнить, люди, которых мы любили, уходят один за другим. Все они, как и водится, много грешили, иначе и самим было не выжить, и детей не вырастить. Если карта легла так, что сейчас мы можем помочь, снять с их совести хотя бы часть грехов, этим глупо не воспользоваться. Душа человека, стоит освободить ее от зла, делается легкой и радостной. Будто воздушный шарик, воспаряет к Богу.
Иногда я поворачиваю обратно всего в нескольких шагах от Коцита. Как бы ни хотелось бежать туда, где меня ждет Соня, иду медленно, осторожно — уж больно опасна тропа. И вот, перебравшись через какое-то совсем страшное место, останавливаюсь возблагодарить Господа, перевести дыхание. Долго молюсь, но всякий раз, уже поднявшись чтобы продолжить путь, не выдерживаю, говорю Ему: «Дорогой, любимый мой Боже, неужели человеку, чтобы спастись, недостаточно просто верить в Тебя, Тебе молиться? Неужели грехи наши столь велики, что и Тебе не справиться без козлов отпущения?»
В последнее время Капралов во всех отношениях сдал. Ежедневно заученно и монотонно, так же, как теперь молится, он повторяет грехи земли, из-за которых пустился в бега. Переставляет, меняет порядок, приступ астмы может сократить их множество и разнообразие, но это не важно — суть дела та же. Добрую половину неправд, которую он ставит миру в вину, я знаю и без него, но только кормчий, сведя зло воедино, подвел здание под крышу. Окончательно достроил замок антихриста и на флагшток водрузил его знамя.
У Капралова болезнь суставов, согнуть и разогнуть их без посторонней помощи он не может; в саду я, как он хочет, выпрямляю его, и он стоит, будто соляной столб. Иногда сокрушается, что Господь его обезножил, потом скажет, что, как Лотова жена, не умел бежать не оглядываясь, не мог забыть мира, в котором жил, хотя знал, что он Содом и Гоморра. Бесцветно, как прежде перечислял грехи, он рассказывает мне о своей знакомой, хорошенькой и восторженной Катеньке Краус, которая через месяц после свадьбы прибежала к брату плакаться, что вот сегодня ее муж, начинающий поэт Константин Брюн, попросил чистые носки, она дала, и он в тех самых, в которых венчался, пошел к поэту Кузмину — большому любителю мальчиков. Катенька уже знала, что Кузмин уведет ее Костика, но всё никак не могла понять, кто ей этот Кузмин — соперница, разлучница или что-то другое, оттого не могла успокоиться, рыдала и рыдала.
Кормчий говорит, что тогда в Петербурге многих арестовывали, но всех скоро отпускали, и в их кругу сама собой вошла в обиход забава: едва одного из товарищей заберут на Литейный или на Гороховую, остальные, будто в театре, распределяют роли — кто-то становится судьей, другой следователем, третий прокурором, остальные свидетелями — и самозабвенно в это играются. Так же развлекались и после ареста Гумилева. И вот ближайший капраловский приятель, Ваня Стариков, которому как раз выпало представлять прокурора, сначала, выслушивая свидетельские показания, всё время что-то уточнял, потом сухо, пожалуй, даже вяло читал свою речь, а закончил неожиданно и эффектно. Ликуя, возгласил: «Именем революционного народа требую применить к обвиняемому Николаю Гумилеву высшую меру социальной защиты — расстрел!» Через три дня они узнали, что Гумилев и вправду расстрелян.
Чекист, который вел дело кормчего в тридцать седьмом году и которого через двадцать лет он случайно встретил в Оренбурге в столовой при доме колхозника, сказал ему: «Ты на меня зла не держи, следственное дело, приговор — это проформа, никаких отдельных виновных мы не искали. Когда на марше обнаружилась измена, каждому из нас, как сынам Левия, было велено возложить меч на бедро и туда-обратно от ворот до ворот дважды пройти по стану, убивая брата своего, подругу свою и ближнего своего. Чтобы мы были тверды, ни в чем не усомнились, число тех, кто должен был быть осужден по первой категории (расстрелян), Москва сама спускала в каждую область».
В пологе, будто молью, проеденном человеческими грехами, прореха на прорехе. Среди дыр, которые бегунам давно пора было бы заткать и залатать, кормчий называет неостановимое пролитие крови, самозванчество и выбранный нами путь в Египет.
Твой кормчий печалится о пологе, а Юрий саму жизнь считает за ткань, которую мы то ли плетем, то ли вяжем узелками. И так от рождения до смерти. О нашем же времени он говорит, как о ветоши — люди гибнут, и то, что их связывало, рвется, расползается на глазах.
Да, мы с радостью отказываемся от прошлого. Люди, которые им были, уходят, и мы не хотим помнить, вообще ничего и ни о ком знать. Их правда кажется нам мороком, наваждением, которому по попущению Божьему они поддались. Собственными руками погубили себя, миллионы других.
Мы не раскаемся, просто забудем, что проектировали царские города, чертили каналы, дороги, а потом на всех этих работах были надсмотрщиками, в лучшем случае учетчиками рабского труда Избранного народа Божия.
Конечно, это скукоживается. Но что до конца умрет, не думаю. Поселится где-нибудь на задворках, там и будет вековать, жить тихой провинциальной жизнью.
Это как живая часть дерева. Будто вокруг столпа, она обвивается вокруг прежних лет — те давно окаменели. Дальше узкий, прикрытый корой слой, который пронизан сосудами. По ним к листьям идут соки земли.
Похоже, сейчас, готовясь отойти в мир иной, кормчий считает, что всё, к чему пришли они — несколько поколений Капраловых, — должно быть искуплено и захоронено. Кормчий сказал или, вернее, дал мне это понять еще месяц назад, тогда я и стал откармливать нового козла отпущения хлебом и молодыми побегами орешника. Теперь он силен, сможет нести столько грехов, сколько надо. Замешивая тесто, я, по совету кормчего, каждый раз клал несколько засушенных цветов багульника, от этого козел сделался спокоен, добродушен, и я не сомневаюсь, что, какими бы тяжелыми ни оказались хурджаны, он даст их на себя навьючить, не ропща пойдет туда, куда его поведут. Пойдет, не спрашивая, что в хурджанах — грехи или просто никому не нужные камни.