ернулся почти как еж — во всяком случае, рот и живот были защищены от нападения. И все-таки он несомненно спал. А мисс Гарриет Вэйн, внезапно преисполнившись сострадания, сидела рядом, боялась шелохнуться, чтобы не разбудить его, и от всей души проклинала очередную лодку, полную идиотов, чей граммофон (для разнообразия) играл «Любовь в цвету».
«Как прекрасна Смерть, — сказал поэт, — и брат ее, Сон».[217] Спросив, проснется ли Ианте снова, и получив утвердительный ответ, он продолжает ткать прекрасные узоры мыслей про Десятый сон. Из этого мы можем сделать естественный вывод, что автор (как и Генри, молчаливо склонившийся над спящей девушкой) испытывает к Ианте нежность. Потому что сон другого человека — лакмусовая бумажка нашего отношения к нему. Если только мы не дикари, мы проявляем доброту в случае смерти, не важно, друга или врага. Смерть не раздражает нас, нам не хочется ничем запустить в мертвеца, мы не смеемся над ним. Смерть — последняя слабость, мы не смеем ее оскорблять. Но сон — лишь иллюзия слабости, и если у нас не возникает желания оберегать спящего, то, скорей всего, в нас поднимется недобрый насмешливый дух. С высоты самодовольного бодрствования смотрим мы на спящего, открывшегося во всей своей беззащитности, и не можем удержаться от иронического замечания о его внешности, манерах или — если дело происходит на людях — о том, в какое смешное положение поставил он своего спутника, в особенности если этот спутник — мы сами.
Поскольку Гарриет волей-неволей пришлось играть роль Фебы при спящем Эндимионе,[218] у нее было достаточно времени понаблюдать за собственным состоянием. После серьезных размышлений она решила, что нужней всего ей сейчас коробок спичек. Питер зажигал спичку, когда прикуривал трубку. И где же они? Он заснул при полном параде, черт его побери, но куртка лежала возле него на подушках — а видел ли кто-нибудь мужчину, у которого в карманах только один коробок? Добраться до спичек было непросто — плоскодонку кренило при каждом движении, и ей пришлось перетащить куртку через его колени, но Питер спал глубоким сном бесконечно усталого человека, и она вернулась на место с триумфом, не разбудив его. Со странным чувством вины она обшарила его карманы, обнаружив три коробка спичек, книгу и штопор. С табаком и чтивом можно пережить что угодно, если, конечно, книга не написана на незнакомом языке. Надписи на корешке не было, и, открыв потертый переплет из телячьей кожи, Гарриет сразу же увидела экслибрис с гербом: три серебряные мыши в черном поле, на верхушке гербового щита — угрожающе изготовившаяся к прыжку домашняя кошка. Два вооруженных сарацина держат щит с двух сторон, а внизу — высокомерный, насмешливый девиз: «Прихоть Уимзи — закон». Она перевернула страницу: «Религия врача».[219] Ничего себе! Хотя что такого? Так ли уж это неожиданно? Почему бы в перерывах между сыском и дипломатией и не поразмышлять о «странных и мистических» метаморфозах шелкопряда и о «надувательстве с подменышами»? Или о том, что «мы напрасно обвиняем в жестокости ружья и новые изобретения, несущие смерть»? «Ибо нет счастья в плену этой плоти, и глазам нашим неведома оптика, способная созерцать блаженство. Первый день нашего торжества — смерть». Она надеялась, что он не примеривает к себе эти слова, — ей хотелось видеть его счастливым и безмятежным, чтобы можно было презирать это счастье и эту безмятежность. Она торопливо листала страницы. «Когда ты без него, ты не живешь, пока не будешь с ним. Союз душ не довольствуется объятием, им хочется стать друг другом, а так как это невозможно, то желание вечно и должно существовать без возможности удовлетворения». Как ни посмотреть, неутешительный пассаж. Она вернулась к первой странице и принялась читать подряд, критически оценивая стиль и грамматику, чтобы занять поверхностный поток мыслей, не слишком вникая в происходящее на глубине.
Солнце садилось, тени на воде стали длиннее. Сейчас движение было уже не таким оживленным — те, кто устраивал водное чаепитие, отправились домой обедать, а те, кто собирался ужинать на реке, еще не появились. Эндимион явно мог проспать так всю ночь, пора было ожесточить сердце и выдернуть шесты. Она все откладывала это решение, пока громкий вопль и удар в бок плоскодонки не избавили ее от колебаний. Неумелая неофитка вернулась вместе со своими приятелями и, выпустив шест посреди реки, позволила лодке придрейфовать и врезаться в их нос. Гарриет помогла им оттолкнуться, проявив при этом куда больше энергии, чем сочувствия, и, повернувшись, обнаружила, что Питер сидит и улыбается ей смущенной улыбкой.
— Я уснул?
— И проспали почти два часа, — сказала Гарриет с довольным смешком.
— О боже, что за отвратительные манеры! Простите, пожалуйста! Почему вы меня не разбудили? Который час? Бедная девочка, мы останемся без ужина, если не поторопимся. Послушайте, я страшно виноват.
— Вовсе нет. Вы очень устали.
— Это не оправдание. — Он уже был на ногах и вытаскивал из ила шесты. — Мы могли бы оба взяться за шест, если вы простите мне такую наглость — из-за моей неслыханной праздности вам придется работать!
— Я люблю работать шестом. Но, Питер! — Он страшно нравился ей сейчас. — Куда нам торопиться? Или вас ждет ректор Бэйлиола?
— Нет, я переехал в «Митру».[220] Я не могу использовать дом ректора как гостиницу, кроме того, к ним еще кто-то приезжает.
— Может, мы тогда съедим что-нибудь на реке[221] и проведем так остаток дня? Конечно, если вы не против. Или вам необходим полноценный ужин?
— Дорогая моя, я готов есть рожки, раз уж вел себя как свинья.[222] Или чертополох. Чертополох даже лучше. Как вы добры, что меня простили.
— Давайте шест. Я буду стоять, а вы рулите.
— Вынимайте шест на счет три.
— Обещаю.
Однако, взявшись за тяжелый шест, она не могла не чувствовать на себе критический взгляд Уимзи из Бэйлиола. Потому что с шестом выглядишь или грациозно, или неуклюже, третьего не дано. Они направились к Иффли.
— Пожалуй, — сказала Гарриет, когда после ужина они снова оказались в лодке, — чертополох был бы предпочтительней.
— Такая еда предназначается для очень молодых людей, витающих в облаках. Подверженных страстям, но бестелесных.[223] Но я рад, что поужинал абрикосовым пирогом и синтетическим лимонадом, это обогатило мой опыт. Кто берет шест? Или, забыв отстраненность и иерархию, мы поплывем рука об руку к закату? — В его глазах сверкнула усмешка. — Повелевайте, я подчинюсь.
— Как хотите.
Он торжественно препроводил ее на носовое сиденье и сам устроился рядом.
— На чем это я сижу?
— На сэре Томасе Брауне. Простите, мне пришлось обшарить ваши карманы.
— Ну, раз уж я оказался никчемным спутником, хорошо, что вы нашли мне достойную замену.
— Вы с ним неразлучны?
— Я довольно всеяден. Это легко мог быть Кай Лунь, или «Алиса в Стране Чудес», или Макиавелли…
— Или Боккаччо, или Библия?
— Вполне возможно. Или Апулей.
— Или Джон Донн?
Мгновение он молчал, а потом сказал изменившимся голосом:
— Человек случайно натянул лук?
— Что, точный выстрел?
— В яблочко. Сквозь швы лат…[224] Если вы будете чуть подгребать с той стороны, будет удобнее рулить.
— Простите… Вы легко пьянеете от слов?
— Так легко, что, честно говоря, редко бываю трезв. И потому так много болтаю.
— И все-таки, если бы меня спросили, я бы сказала, что у вас страсть к равновесию и порядку — нет красоты без строгой меры.
— Бывает страсть к недостижимому.
— Но вы этого достигаете. Во всяком случае, так кажется.
— Как истинный приверженец классицизма? Нет. Боюсь, в лучшем случае это равновесие противоборствующих сил. Река снова становится людной.
— Многие выходят покататься после ужина.
— И почему бы им не кататься? Вы не замерзли?
— Нисколько.
Он уже второй раз за пять минут остановил ее на подступах к своей личной территории. Его настроение изменилось, он снова опустил забрало. Нельзя было еще раз проигнорировать знак «Проход запрещен», так что она позволила ему сменить тему. Так он и сделал с присущим ему светским тактом, спросив, как продвигается ее новый роман.
— Застрял.
— А что с ним случилось?
Пришлось изложить весь сюжет «Меж ветром и водой». Это была сложная история, и немало воды утекло под лодкой прежде, чем она дошла до завершения.
— Тут нет никакой принципиальной неувязки, — сказал он и предложил несколько небольших изменений.
— Как вы умны, Питер! Конечно, вы правы, так гораздо лучше решается проблема часов. Но почему все это кажется таким картонным?
— По-моему, все дело в Уилфриде, — ответил Уимзи. — Я знаю, что он собирается жениться на девушке, но разве обязательно быть таким остолопом? Зачем он прячет улики и придумывает все это ненужное вранье?
— Потому что думает, что она виновна.
— Да, но почему? Он влюблен без памяти, она свет его очей, и тем не менее какой-то несчастный носовой платок в спальне тут же убеждает его, что она не только была любовницей Винчестера, но и укокошила его в особо изощренной манере, — и все это на основании улик, по которым и собаку не повесишь. Может, бывает и такая любовь, но…
— Но вы хотите сказать, вы бы так не поступили. Собственно, вы действительно так не поступили…
Вот она опять, эта прежняя ярость, желание ударить побольнее, чтобы только увидеть, как он поморщится.
— Нет, — ответил он. — Я рассуждал отвлеченно.
— Чисто академически.
— Да, если хотите. С логической точки зрения поведение Уилфрида кажется мне необоснованным.