Возвращение в Освенцим-Биркенау — страница 6 из 9

Однажды вечером кто-то звонит в нашу дверь, представившись работником префектуры. Этот человек видел, как на нас передали донос. Одна из моих сестер, очень патриотичная, часто прячет людей, что приходят переночевать у нас дома и уходят рано утром. Это не осталось незамеченным. Работник префектуры предупреждает нас: вы евреи, вы коммунисты, вам следует покинуть Париж. Мой отец согласно кивает. В Карро-дю-Тампль[19] есть кафе, которое все знают: там можно заказать фальшивые документы с новыми именами. Мы должны заучить наизусть наши новые биографии. Отец не отпускает нас всех вместе, это слишком опасно, если нас, на нашу беду, поймают. Мы бежим небольшими группами. С сестрами Софи и Люсьен я еду через город Ангулем[20]. Привокзальное кафе находится под контролем полиции, у всех проверяют документы, и нас везут в тюрьму, чтобы удостовериться – наши документы не поддельные. По глупости я сохранила карту «Racing Club» на свое настоящее имя. Большая картонная карточка. Я так горжусь ею, что не могла не взять с собой… Сестры шепчут мне: «Просто попросись пописать и брось ее в воду». Я прошу часового опустить меня в туалет, но он идет со мной и оставляет дверь открытой, и мне не удается выбросить карточку. Я возвращаюсь и со стыдом шепчу: «Не сработало, карточка все еще со мной!». Мы стоим в очереди на допрос, наша очередь почти подошла. Мое сердце бьется быстро-быстро. Помню, что рядом с нами стояла еще какая-то женщина с бутылкой самогона в руке. Мы четверо переглядываемся и, не раздумывая долго, рвем карточку и съедаем ее, запивая самогонкой.

Моя семья… Когда я видела их в последний раз, стояла прекрасная погода, было красиво, словно в начале лета. Это случилось 13 марта 1944 года.


В конце концов нам разрешают уехать, и мы направляемся в свободную от оккупации зону, в Авиньон[21]. Для всех вокруг мы – русские православного вероисповедания. Зато здесь снова можно использовать наши настоящие имена. У некоторых моих сестер есть дети, и мой отец говорит: «Вы не можете просить пятилетнего ребенка, чтоб он отзывался на чужое имя». Мы рассказываем всем, что мама больше не смогла выносить парижский климат, что ей нужно солнце… О чем тут говорить! Все очевидно: целая семья прибыла в город в разгар войны. Оглядываясь назад, я думаю, что нам никто не поверил. Во всяком случае, был тот, кто все понял: этот человек и донес на нас. Мои сестры снова принялись работать на рынках: каждое утро они отправляются на автобусе в Оранж, Кавайон, Карпентру, Арль. Они уезжают с багажом, полным товаров: трикотажных изделий, металлических крышек, всего того, что можно продать. Я слишком юна, чтобы ездить по окрестностям, но я торгую в самом Авиньоне. С утра до вечера, с 1943 по 1944 год, я торгую на рынке у древних крепостных стен.


13 марта 1944 года стоит прекрасная погода. На улице такая красота, что мне не хочется идти домой обедать. В полдень мы бросаем жребий, чтобы определить, кто пойдет первым. Возможно, я готова немного похудеть, но остаться на улице, на солнышке. Вернувшись с обеда, сестра говорит мне: «Ты это зря, там жареная телятина». Что ж, я иду домой! От городских стен до нашей квартиры минут семь-восемь пешком. Я прихожу домой и обнаруживаю в гостиной каких-то мужчин, вижу их спины. Перед ними стоит мой отец, младший брат, которому двенадцать, и мой племянник, четырнадцати лет. Даже сзади я узнаю эти кожаные пальто на незнакомцах – это гестапо. Они отводят отца, брата и племянника (которые все еще в школьных рубашках), на кухню, где заставляют раздеться. Все трое прошли обряд обрезания. Я пытаюсь протестовать, но нас всех сажают в машину.

Моя мама на нижнем этаже, она больна, прикована к постели. Видели ли они ее? Может быть, они не хотят утруждать себя перетаскиванием больной? Вернутся ли они за ней? Нас ждет машина, припаркованная перед домом. На улице стоят мужчины, в одном из которых я узнаю полицейского, что часто бродит по рынку, прохаживаясь туда-сюда около нашего прилавка. Я думала, что он влюбился в одну из нас… воображение рисует мне его – высокий и худой блондин… Возможно, я ошибаюсь. Я тут же говорю себе, что они арестуют моих сестер и вернутся за мамой. Ночь на 14 марта мы проводим в Авиньонской тюрьме, в старой камере, где спим вчетвером. Наутро нас будит охранник: «Собирайтесь!» Нам нечего собирать, у нас нет абсолютно ничего, нас арестовали, в чем мы были.

Мы едем в автобусе, набитом одними евреями. Тут я впервые вижу Марселин с отцом и двумя подругами. Рядом со мной сидит юноша, боец Сопротивления, который показывает мне свои руки: у бедняги обожжены ладони и вырваны ногти.

К счастью, я всего лишь еврейка! Я бы не выдержала пыток. Вот о чем я размышляю, рассматривая пейзаж за окном.


В марсельской тюрьме «Бомет» меня разлучают с отцом, братом и племянником. Это тюрьма под открытым небом, я видела такие только в кино. В крошечной камере – четверо девушек: Марселин, ее двое подруг и я. На мне цепочка и перстень с печаткой, на Марселин тоже какие-то украшения, как и на ее подругах. Мы ищем, куда бы спрятать их перед допросом. Я прячу под тюфяк, а Марселин – в сливной бачок унитаза общей комнаты. Прощайте, драгоценности!

Мы пробудем здесь десять или пятнадцать дней. Мужчины имеют право выходить во двор, мы можем их рассмотреть, забравшись в камере на скамейку.

Я снова встречаюсь со своими на вокзале. Они сцеплены наручниками: брат с отцом, а племянник – с папой Марселин. За вокзалом следят жандармы и немецкая армия. Мы не в наручниках, но нам запрещено подходить к мужчинам. Впереди долгая дорога. На Лионском вокзале[22] нас сажают на автобус до Дранси, куда мы прибываем 31 марта.


В Дранси мне, можно сказать, нравится. У меня нет о нем дурных воспоминаний. Каждое утро я дежурю в наряде по чистке картофеля: мы – группа молодых девушек – поем. Нам подпевают надзиратели, дозорные. Все знают эти песни.

Я все еще верю, что нас отправят в трудовой лагерь. Я, как дурочка, верю в это до последнего. И я не одна такая. И ведь среди нас не только «простые овечки». Есть и интеллектуалы, художники, патриоты. Однако никто, никто не может представить себе всей правды. Я сплю в комнате с Марселин, но мы разные по возрасту: ей всего пятнадцать, а мне девятнадцать… Племянник завел друзей. Мой отец тоже, он даже отыскал двоюродную сестру моей матери, которая замужем за католиком. Я узнала о том, что есть «недепортируемые» категории: смешанные пары, а также, как правило, жены и дети военнопленных. Таких людей отправляют в Берген-Бельзен, концентрационный лагерь, а не в лагеря смерти.

Дранси напоминает маленькую деревню. Иногда вечером, перед комендантским часом, устраиваются посиделки. Среди поступивших встречаются артисты, как тот иллюзионист, что показывает нам фокусы и объясняет, как они работают. За день до нашего отъезда мужчины должны посетить парикмахера. Потому что в Дранси есть даже парикмахер! Мы не знаем, куда едем. Ходят слухи, что в Питчипой[23]. Это означает: в никуда, навсегда. Нам говорят захватить какую-нибудь одежду, но у меня ничего нет. Начальник марсельской тюрьмы подсказал написать семьям, чтобы попросить прислать наши вещи. Я очень хорошо помню, о чем просила в своем письме: крем для загара, бигуди, купальники… я думала о том, что скоро лето! Но я поняла, что в любом случае не собираюсь давать им свой адрес. И отложила ручку. Мне было 19 лет, я еще не слишком хорошо соображала.


Вечером 12 апреля 1944 года объявили об отъезде: мы встречаемся в шесть утра во дворе со своим багажом. У нас есть право захватить по одному одеялу. Мой отец, уже крайне худой, планирует спрятать второе в штаны.

Лион, 30 июня 1945 года. У меня больше нет ни семьи, ни сил. Я не знаю, что мне делать и куда податься. Мне предложили поехать в больницу. Я согласилась. Сижу в приемном покое, на небольшом приступочке, и смотрю на людей, что приносят еду, фрукты, одежду, иногда деньги. Ко мне подходит одна женщина, она, несомненно, покажет мне фотографию, спросит, не знала ли я этого человека, будет умолять: скажите, Вы никогда не пересекались с ним? Его лицо Вам ничего не говорит? Но нет, она смотрит мне прямо в глаза и спрашивает:

– Ты не дочь Черкаски?

– Да!

– Твоя мать и сестры в Париже, они живы, живут в вашей старой квартире.

Я не знаю, кто эта женщина, она не назвала своего имени. Сколько раз сестры просили меня описать ее, а я не смогла. Но меня все еще ждет больница…


Вместе с другими депортированными я сажусь на поезд до Парижа. Лионский вокзал, я хочу домой, но не имею права. Мы должны сначала поехать в отель «Лютеция», нас ждут автобусы. Снова допрос, вопросы за вопросами. Я больше не могу, у меня нет сил, я все еще больна. Я телеграфировала сестрам из Лиона, чтобы сообщить, что я жива, и попросить их забрать меня. Их все еще нет, и тогда я заскакиваю в первый же автобус, который идет к моему дому.

Большие ворота, ведущие к дому, еще распахнуты. Во дворе консьержка восклицает: «Ах, Жильбер!». Это имя до сих пор звучит в моей голове. «Твоя мама ждет тебя!». Она принимает меня за младшего брата, ему было бы 13 с половиной лет. Из-за вшей я обрита наголо. Из-за тифа от меня остались кожа да кости. На мне куртка немецкого солдата, прихваченная в лионском госпитале. Пересекаю двор, поднимаюсь по винтовой лестнице: узкие ступеньки, деревянные перила, все как прежде. Первый этаж, звоню в дверь. Открывает мама: она смотрит на меня. Плачет ли она? Я не знаю. Сама я больше не плачу. Перед войной да, со мной такое случалось за прочтением книг графини де Сегюр[24], или в кино. Теперь я больше не плачу, я немного очерствела.

Я плохо помню эту сцену. Мама укладывает меня на диван. Должно быть, я выгляжу жалко: настоящий мешок с костями. Внезапно она суетливо произносит: «Завтра они сообщат мне новости о папе и Жильбере». Но во мне поднимается и кипит гнев, мои силы на исходе, и я говорю, словно выплевывая слова: «Они не могут сообщить тебе новости о папе и Жильбере, их отравили газом по прибытии в лагерь, их тела сожгли». Бедная мама, я даже сегодня сильно раскаиваюсь в своих словах. Она никогда не жаловалась. Их единственный сын. Жизнь больше не вернулась в нее. Мама умерла вместе с ними.