Возвращение в Панджруд — страница 2 из 77

олько сначала испугался, а потом вовсе не испугался и хотел сам разговаривать с ними, чтобы разъяснить, что зря они машут саблями, потому что это дом стражника Бадриддина, его отца, который не кармат никакой, а, напротив, состоит при дворце, и чтобы они убирались подобру-поздорову.

Но один из них наставил острие пики ему в грудь и, щерясь, крикнул:

— Ты кармат, парень? Батинит?

Тут, слава богу, мама, выбежала из дома. Подняла такой плач и такой крик, и так размахивала тряпкой перед лошадиными мордами, и так толкала Шеравкана к дверям, что не осталось ну просто никакой возможности продолжить. А всадники, видимо, несмотря на хмель и злобу, уяснив, что здесь карматством и не пахнет, в конце концов хмуро выпятили фыркавших коней за ворота и двинулись куда-то дальше. В соседнем квартале где-то возле большой мечети разорили два дома, зарубили несколько человек... но те ли это были всадники или, может, совсем другие, Шеравкан не знал, как не знал и того, кто подвернулся им под горячую руку.

Теперь они с отцом шли переулками к центру города, и Шеравкана так и подмывало спросить, кого же именно придется ему вести сорок фарсахов до кишлака Панджруд?[6] Но мужчины не задают лишних вопросов, это только дети недостойно лотошат и ноют, чтобы узнать что-нибудь поскорее. А мужчины сурово молчат — и в конце концов им говорят все, что нужно.

Вчера отец вернулся из казарм немного под хмельком... позвал к себе, долго втолковывал, в каком деле Шеравкану будет поручено участвовать. “Ты понял меня? — и повторял, поднимая толстый палец: — Сам господин Гурган, да пошлет ему господь тысячу лет благополучия!..” Целый час рассуждал. Мол, смотри, Шеравкан, не упусти возможность. Мы маленькие люди, а жизнь маленького человека устроена просто: показал себя с самого начала — и дело пошло. Большая, мол, река начинается с одной капли. В следующий раз господину Гургану скажут: есть один такой славный парень по имени Шеравкан, — а он и спросит: какой еще такой Шеравкан-Меравкан? — Как же какой, господин Гурган! Извольте вспомнить: это же тот, который слепца препровождал в Панджруд. Тут Гурган воскликнет: — “Ах! Конечно! Как я забыл! Отличный парень этот Шеравкан, как раз такие нам нужны! Сколько ему? Семнадцати нет? Ну ничего. Записать его в третью сотню и дать самую хорошую лошадь”.

Отец твердил это на разные лады. А разве Шеравкан сам не понимает? Он понимает: конечно, важное дело... еще бы не важное!.. Кому сказать — не поверит: пацану только-только шестнадцать исполнилось, а он уже на казенной службе. И получает за нее как все — полновесными дирхемами[7] исмаили. О таком и мечтать боязно!..

Но к утру хмель улетучился, отец был хмур, ничего не говорил, да и сам, должно быть, ничего больше не знал.

Квартальные ворота открылись.

Они прошли длинной узкой улочкой между глухих глинобитных стен.

Слева лежал квартал красильщиков. Их покровитель Шейх Рангрези некогда с молитвой окунул три мотка пряжи в чистую воду, и они окрасились в три разных цвета.

Справа простирался квартал святого Джанди. Этот не позволял ездить мимо себя: как ни спешишь, а все же коли верхом, так давай спешивайся, чтобы миновать могилу, будь любезен, — а иначе святой сбросит на землю своей таинственной силой.

Улица разложилась на две, и они свернули направо в сторону квартала Шакшак. Мазар[8] тутошнего святого располагался у большого обложенного камнем пруда — хауза. Сюда стекались маявшиеся головной болью. Каждый страждущий должен был принести блюдо с вареной бараньей головой и веник. Веником он подметал сторожку, воздвигнутую над самой могилой, баранью голову съедали местные водоносы. На мазаре стоял длинный шест с хвостом яка. Поговаривали, что хвост наделен магической силой: если череда пациентов редеет, алчные водоносы трясут его, чтобы оживить в округе головную боль.

Торговые улицы в этот ранний час были сравнительно малолюдны. Торговцы раскладывали товар, мальчишки поливали и яростно мели ободранными вениками утоптанную глину перед открывшимися лавками. Впрочем, уже слышались какие-то покрики, и чем ближе к Регистану, тем оживленней становилась жизнь в торговых рядах. Груды женских туфель, вороха и кучи москательных товаров, за ними корзины, корзинки, корзиночки, коробочки, пакетики и склянки благовоний — и все это рядами! рядами! Персидская бирюза, туркменские лалы, золотые подвески для тюрчанок — все россыпью и кучками (и тоже ряд за рядом, в каждом из которых орут и волнуются продавцы), следом засахаренные фисташки, сушеные фрукты и халва, пряности и приправы, еще дальше кольчуги и наконечники для стрел и копий, в трех шагах от них три десятка лавчонок, торгующих жареным горохом и сушеными дынями, потом амбары чужеземных тканей (а рядом свои — синяя занданачи и роскошная ярко-зеленая иезди), и снова съестные лавки, над которыми сизый дым вперемешку со сладостной вонью плова и кебабов.

Регистан уже шумел в полную силу. Возле большого хауза теснились разноцветные палатки, убираемые на ночь, а к утру столь же быстро воздвигаемые владельцами. На площади, за века избитой бесчисленными копытами до глубоких ямин и покрытой вековечным же слоем конского и ослиного навоза, шумело, орало, вопило, гоготало и ржало торжище. Ловко уворачиваясь и крича, разносчики воды и сластей рассекали толпу во всех направлениях. Толпы пеших и отряды конных толклись в беспорядке, что настает лишь в тот непреложный момент битвы, когда один полководец должен познать сладость победы, а другой — горечь поражения. Каждый здесь являлся если не продавцом, то покупателем: дров, овощей, риса, ячменя, сухих снопов джугары, мяса, хлопкового семени, кунжутного масла, верблюжьего корма, фруктов, хлеба, кур, свечей (а также всего остального, здесь не упомянутого, но столь же необходимого для жизни большого города), — и неописуемый гвалт, поднимавшийся к ярко-синим небесам и золотому солнцу тысячеславной Бухары, являлся тому неопровержимым доказательством.

Ближе к воротам Арка, хмуро смотревшего с высоты своего холма, насыпанного некогда чародеем Афрасиабом, теснились здания казенных приказов и канцелярий. Их было десять, и неровный уступчатый полукруг строений ограждал и образовывал небольшую площадь перед воротами, возле которых прохаживались несколько стражников. Слева от ворот, вплотную к стене Арка, стояли покосившиеся столбы — виселицы. Шеравкан слышал, что вчера казнили пятерых воров, но тел уже не было. Зато чуть поодаль торчали чьи-то головы на палках, и еще десятка полтора лежали на низком помосте — должно быть, разбойных туркмен... а то и разысканных где-то окаянных карматов.

— Жди здесь, — сказал отец.

И неторопливо пошел к стражникам.

Сидя на корточках и чертя пыль подвернувшимся прутиком, Шеравкан поглядывал в сторону ворот. Стражники отцу оказались знакомые, и теперь они шумно и весело говорили, причем один, усатый коротышка, то и дело покатывался со смеху и хлопал себя по коленкам.

Между тем на другой стороне базарной площади показались несколько верховых. Два охранника помахивали плетками (впрочем, толпа и сама расступалась перед оскаленными мордами боевых коней), за ними какой-то вельможа на черном хатлонском жеребце, а следом еще два мордоворота, у одного в руке копье с белым бунчуком.

Расшитый золотом чапан вельможи посверкивал на солнце.

Заметив их, отец поспешил навстречу.

— А, Бадриддин, ты здесь, — придерживая коня, протянул человек в расшитом чапане.

— Конечно, ваша милость! С самого утра, как велели.

— Ну хорошо, — сказал господин, отчего-то морщась. — Давай, подходи к зиндану[9].

Он махнул камчой, конь вскинул голову и переступил. Кавалькада повернула налево и ленивой рысью двинулась к тюрьме.

— Давай, давай, — торопил отец Шеравкана, спеша за верховыми. — Пошевеливайся!

Придержав коня у ворот, вельможа нетерпеливо оглянулся.

— Доброта эмира не знает границ, — недовольно сказал он, после чего спросил, показав камчой на Шеравкана. — Этот, что ли?

Шеравкан испуганно поклонился.

— Как вы и сказали, ваша милость, — заторопился отец. — Отведет за милую душу, не извольте беспокоиться.

— Как зовут?

— Шеравкан! — звонко сказал Шеравкан.

— Ишь ты! — господин Гурган ощерил крепкие белые зубы. — Ладно, что там? — мгновенно раздражась, крикнул он. — Что копаетесь?

Между тем тюремные воротца, на живую нитку связанные из жердей и косо висящие на кожаных петлях, отворились. Придерживая саблю, толстый человек в нечистом чапане подбежал к приехавшим.

— Господин Гурган! — воскликнул он неожиданно тонким голосом. — Я ваш слуга! Как вы себя чувствуете? Молюсь о вашем здравии, господин Гурган!

Он мелко кланялся, прикладывая руки к груди. Сабля болталась.

— Хорошо, хорошо, Салих... верю, верю. Рифмоплет жив у тебя?

— Жив, — сказал начальник тюрьмы, преданно прижимая руки. — Что ему сделается.

— А хоть бы и сдох, — Гурган нетерпеливо махнул плеткой, предупреждая попытку рассказа насчет того, как хорошо живется заключенным. — Давай его сюда. Постой, возьми там... одежду ему привезли. Доброта эмира не знает границ.

Мелко кивая и бормоча, начальник тюрьмы Салих попятился и, придерживая саблю, скрылся за воротами.

Гурган снова раздраженно взмахнул камчой.

— И ты смотри, парень! Этот человек не должен побираться на дорогах. Ты понял? Эмир не оказал ему такой милости. Эмир оставил ему жизнь, но не оказал милости собирать милостыню. Хватит и того, что в тюрьме его кормил народ Бухары!

Зло посмотрел и вдруг холодно засмеялся.

— Я понял, — торопливо ответил Шеравкан, кивая. — Я прослежу. Как же, господин. Обязательно.

Минут через пять два стражника, предваряемые начальником Салихом, крепко взяв под руки, вывели из ворот долговязого человека в колодках. Он деревянно переставлял ноги и стонал. Шеравкан невольно вытянул шею, всматриваясь, и вздрогнул — человек был явно зряч. Он то жмурился, то, наоборот, широко раскрывал глаза, надеясь, видимо, тем самым умерить боль, которую при каждом шаге причиняли ему колодки; так или иначе, глаза его были совершенно живыми.