В первое мгновение не разобрал, где что — взгляд потерялся в многообразном сверкании.
Тогда он сделал три куцых шага и снова поклонился до самого пола.
Эмир Назр, облаченный в алый бархатный чапан, расшитый драгоценными камнями, и чалму, увенчанную султаном из перьев цапли, сидел на ковре, накрывавшем подушки. Золотая петлица пересекала чалму по диагонали. Перед эмиром располагался низкий столик, на котором стояла золотая чаша. Справа от него, в некотором отдалении, опустившись на одно колено, замер прислужник. Он держал наготове большой тонкогорлый кувшин — тоже золотой. Слева блистали шитые золотом и пурпуром занавеси, из-за которых лился мягкий свет.
— Ага! — сказал эмир, одновременно щелкая пальцами.
По этому знаку прислужник сделал несколько быстрых плавных движений и, оказавшись в непосредственной близости от эмира, наполнил чашу.
— Так вот вы какой, — пробормотал эмир, отхлебывая. — Звезда Самарканда, да? — он перевел взгляд на визиря.
— Совершенно верно, — с поклоном сказал Балами, ободряюще взглянув на Джафара. — Величайший поэт, украшение вашей короны. Наконец-то мы в полной мере владеем им.
— Ну да, ну да, — покивал Назр. — Да, да... мы любим стихи... поэтов... Сколько у нас поэтов, Балами?
— Больше сорока человек, — с новым поклоном ответил визирь.
— Вот! Больше сорока человек! — со значением повторил эмир. — Целое войско! А войском надо командовать. Потому что если войском не командовать, это будет не войско, а стадо. Причем стадо баранов... не правда ли?
— Конечно, — согласился Джафар, склоняясь в поклоне.
— Вот видите, — вздохнул эмир. — К тому же все они хотят жрать, но сами по себе удивительно бестолковы в практических делах, и если их не направлять, то половина сдохнет с голоду... верно, Балами?
— Совершенно верно, — поддержал визирь. — Не все они одинаково талантливы... если не заниматься ими, как отрядом, таланты затрут бездарей, и те окажутся без средств к существованию.
— Скорее наоборот, — вздохнул Джафар. — Как раз именно талантливые поэты более обращены к самим себе, чем к явлениям практической жизни.
— Ну, не будем сейчас вдаваться в детали, — прервал его Балами, морщась. Похоже, он не рассчитывал потратить на эту аудиенцию более пяти минут. — Талант есть талант. Вы по-своему правы, дорогой. Для вас талант — все. И это правильно. Что еще мы должны ценить в поэте? Неужели его умение подольститься? — Балами недоуменно развел руками, как бы призывая присутствующих подивиться абсурдности последнего предположения. — Но здесь — двор. Здесь — процесс. Вы же не сможете каждый день писать по длинной и вдобавок выдающейся в поэтическом отношении касыде, правда?
— Правда...
— Вот видите. А нам нужно каждый день. И не одну, а несколько. Поэтому этот процесс нельзя пустить на самотек.
— Ну да, — согласился Рудаки, решив и впрямь не вдаваться пока в детали. — Конечно...
— Ну и все, — подвел черту эмир. — Будете ими распоряжаться.
— Как дахбаши, — ввернул Балами.
— Нет, — возразил Назр. — Какой там дахбаши. Бери выше — сотник, — он расхохотался. — Есаул!
Рудаки молчаливо поклонился.
— Но главное не в этом.
— В чем же? — спросил Джафар.
— Мне нужен памятник, — сообщил эмир, ставя чашу и поднимая на поэта сощуренные глаза. — Очень нужен. Если бы я был правителем Индии, я бы без раздумий приказал отлить скульптуру из чистого золота. Я бы сидел на коне, подняв меч. Лицо мое было бы грозным и властным. Может быть, я велел бы изобразить, что копыта моего коня попирают поверженных врагов. Чтобы и дети, и внуки, и самые дальние потомки могли увидеть: вот каким он был, великий эмир Назр Саманид!..
Он помолчал, потом развел руками:
— Но дело, к сожалению, обстоит так, что мы, слава Аллаху, мусульмане.
— Хвала ему, Всевышнему, — пробормотал Балами.
— Поэтому скульптуру нельзя. Наш пророк Мухаммад, да святится имя его, разрушил идолов, и я тоже должен оставаться без памятников. Хорошо, говорю я им. Тогда я прикажу расписать стены дворца моими портретами. Правители Согда позволяли себе, так изобразите и меня в бою, разящим врагов. Нарисуйте на охоте, вступающим в поединок со злобным вепрем или яростным тигром. На пирах, когда я сижу в кругу друзей, в объятиях земных гурий, с чашей в руке. Разве портрет — это идол?! Разве мы собираемся поклоняться ему? приносить жертвы?! мазать кровью?! — он замолк, горестно качая головой. — Но и этого тоже нельзя. Ничего нельзя.
— Да, — осторожно кивнул Рудаки. — Как это ни печально, но по заветам Пророка всякое изображение — идол. Кроме того, в день Страшного суда живые существа сойдут с картин, чтобы потребовать свои души у тех, кто их изобразил, и если художник не сможет выполнить этого требования, он обречен гореть в адском пламени.
— Знаю! — отмахнулся Назр. — Все так. И двоюродный брат Пророка, Абдаллах ибн Аббас, да сохранит Аллах его имя в вечной чистоте, наказывал рисовать живых либо лишенными головы, дабы они не походили на живых, либо так, чтобы они напоминали цветы. Но я не хочу видеть себя ни безголовым, ни в виде ромашки или даже розы.
Рудаки рассмеялся.
— Поэтому вся моя надежда — на тебя, дорогой Джафар, — сказал эмир, неожиданно легко вскакивая, чтобы сделать к нему шаг и обнять за плечи. — Если нельзя употреблять глину и краски, будем пользоваться словами. Ты — волшебник. Ты превращаешь неподатливые камни слов в шелковые нити. Ты можешь вышить ими любую картину. Только ты своим искусством способен продлить мою славу в веках, только ты!.. только от тебя я жду памятника себе! Если он появится, я отвешу столько же золота, сколько пошло бы на отливку моей фигуры в полный рост. Ты понял?
У дверей раздался какой-то шелест, и Балами, быстро прошагав туда, перебросился несколькими тихими словами с появившимся сановником.
Рудаки поклонился.
— Вы слишком высокого мнения о достоинствах своего раба, о повелитель... но я... я постараюсь. Это для меня высокая честь... я благодарю вас...
— Смелей, — сказал Назр, садясь и протягивая руки к чаше, уже наполненной кравчим. — Смелей!
— Начальник кавалерии просит аудиенции, — сдержанно сообщил Балами. — Позавчера ему было назначено. По поводу расформирования тюркских полков.
— Э-э-э, не дадут поговорить, честное слово, — вздохнул эмир. Он отпил, поставил чашу и сказал: — Зови.
Занавеси колыхнулись. В зал ступил высокий широкоплечий человек с тяжелым лицом военачальника.
Джафар остолбенел.
Совсем, совсем другой — и все же тот же, что когда-то провожал его подростком... Ехали молча. О чем говорить? — давно уж все говорено-переговорено. К середине дня каменистая тропа выбежала в разложистое ущелье, плавно стекавшее в долину. Остановились. “Ладно, теперь уж сами давайте. Не боитесь?” Муслим весело оскалился: “Ой боимся! Ой как страшно!” — “До свидания, брат! — Джафар на мгновение приник к нему. — Весной увидимся”. — “Весной, говоришь? Ладно, брат, прощай!” Казалось, хотел еще что-то сказать напоследок — да только взмахнул камчой, зло повернул шарахнувшегося коня и поскакал обратно...
— Господи! — невольно вырвалось у Джафара. — Шейзар!
Глава шестая
Самарканд. Поступление в медресе. Проделки Муслима
— Если бы ты собирался в Бухару, я бы тебе так сказал: в Бухаре есть медресе Фарджек, славное на весь мир, и учиться в нем — завидная доля для каждого юноши.
Но Бухара далеко. Ты послушался моего совета, решил ехать в Самарканд и правильно сделал. Поэтому я скажу тебе по-другому: как приедешь, прямиком шагай в медресе святого Усамы.
Эх, был бы я помоложе — сам бы поехал тебя проводить. Привел бы за руку — так, мол, и так, друзья, возьмите моего ученика Джафара. Ему всего шестнадцать, но парень знающий, не зря я сколько лет его наставлял: Коран — наизусть, по-арабски — сам кого хочешь научит, воспитан, вежлив, сообразителен. Где еще ему учиться, как не в медресе святого Усамы?
Потому что именно медресе святого Усамы — самое лучшее медресе Самарканда. Все прочие по сравнению с ним — тьфу. Нигде не учат так разбирать Коран и так рассуждать о божественном, как здесь. Да что говорить! Кому, как не мне, это знать, коли я просидел там целых четыре года.
Это у самого базара, любой покажет. Найдешь там муллу Бахани. Мулла Бахани — мой старый друг. Мы с ним, пока учились, из одной миски похлебку черпали, из одной пиалы мусалас отхлебывали, бывало, что и одним чапаном укрывались... Спросишь у него: помните друга юности Абусадыка? “Боже! — скажет он. — Мой друг Абусадык! Да как же не помнить?! Жив ли он?.. Жив? Какое счастье!”
Обрадуется, обнимет, пригласит к себе ночевать. Или даже пожить некоторое время, пока не отыщется подходящая квартира. Мулла Бахани — душевный человек, добрый, он ради своего друга Абусадыка не то что жить у себя оставит, последнюю рубашку отдаст.
Да, друг юности, старина Бахани. Тоже небось седой, горбатый. Тоже небось худущий, высохший. Жизнь — она любого к старости обглодает. То ли дело молодость!..
Ах, юность, юность! Какое время! Как зелены были сады Самарканда, как шумен базар, как душисты порывы весеннего ветра!..
В общем, мой друг Бахани все для тебя сделает, только заикнешься обо мне... Но все же не стоит чрезмерно обременять этого услужливого и приветливого человека. Ведь у него, наверное, тоже семья, свои заботы, дела, он не может все бросить и заниматься только тобой. Поделикатней с ним, не нужно садиться на шею. Просто скажешь ему: так, мол, и так, Абусадык шлет привет и обнимает. Старые кости скрипят, конечно, но ничего — держится. Да повежливей: о здоровье расспроси как следует, о делах... ну и подарки передай, не забудь...
...Наставляя его в дорогу, Абусадык повторил все это раз сто. До того крепко вдолбил, что несколько ночей перед отъездом Джафар, ложась и закрывая глаза, чтобы уснуть, тут же явственно видел себя вступающим под своды какого-то величественного здания: несомненно, это было медресе святого Усамы, из дверей которого, радостно смеясь и протягивая руки для объятия, уже спешил ему навстречу мулла Бахани.