Он прилег в тенечке, пожевывая стебелек, у которого еще не было названия, и бездумно глядя в яркую лазурь неба, украшенную праздничными белыми бантами крахмальных облаков. Помечтал о том, что скоро он сделает порученную работу и вернется к подножию Господня трона; и как Господь похвалит его, а то еще, глядишь, повысит в должности. Потом ангел задремал, а затем и крепко уснул.
Тогда дьявол подкрался к лукошку и расчетливо плюнул в него черной вязкой слюной.
Солнце перевалило пуп и стало клониться.
Когда оно уж было совсем низко, ангел проснулся. Некоторое время он моргал, не соображая со сна, где оказался. Потом сладко потянулся, встал, ополоснул лик и, не заметив, что семя добра превратилось в семя зла, принялся за работу.
И где сыпал он налево, сильный начинал жрать слабого.
И где сыпал он направо, благословение становилось проклятием.
И где кидал перед собой — там кровь вскипала и пенилась.
И где бросал за спину — слез не хватало, чтобы залить пламя гнева...
День за днем и месяц за месяцем шел он по земле, не теряя времени, старательно исполняя порученное дело.
А когда прошел все пределы, Господь посмотрел вниз — и ужаснулся...
Такая вот была история.
Но всадник, выехавший с подворья Нурибека в самый глухой час ночи (примолкли сверчки, ветер перестал шуршать сухой травой, и даже вода утихла, сонно перетекая в ручье с камня на камень) не размышлял о столь отвлеченных предметах — да и вообще вряд ли имел о них представление.
Звали его Масуд, только вряд ли кто-нибудь признал бы его сейчас: шерстяной кулях всадник низко надвинул на лоб, нижнюю часть лица завязал белым платком. Лишь платок и маячил во мраке, будто отблеск луны на глыбе кварцита, а все остальное — вороной конь, темная одежда всадника и его черная шапка — нераздельно сливалось с ночью.
Качаясь в седле и позевывая спросонья, он думал о том, согласится ли дихкан Нурибек поговорить с его собственным дихканом — Орашем — насчет его, Масуда, дельца. Дельце заключалось в том, что Масуду было очень желательно перенести межу длинной стороны своего поля аршина на четыре восточней. Выгода в этом виделась для него несомненная. Сам он на земле не работал, сдавал исполу, но даже и половина урожая с нового лоскута прибавила бы ему мешков сорок зерна. При этом, конечно, ровно на то же количество уменьшился бы урожай его соседа. Ну да про это особо думать Масуду было некогда: на его службе не до лишних раздумий. И вообще не до пустяков. Короче говоря, если б Нурибек Орашу за него словечко замолвил, так дело бы и сладилось, там уж не поспоришь: как владетель скажет, так и будет.
Конь шел шагом. Копыта едва слышно постукивали о камни.
Расслабленно покачиваясь в седле, Масуд уже подъезжал к околице, когда в шаге от дороги из куста шумно порхнула птица.
Конь шарахнулся, вперебив ударив подковами.
— Я тебе! — шикнул Масуд, занося камчу. — Тихо!
Он миновал хирман — гладкую глиняную площадку, где по осени крестьяне обмолачивали зерно. Въехал в улицу, с обеих сторон стесненную дувалами.
Кишлак спал. Только откуда-то с другого края послышалось ржание, и Масуд протянул руку, зажал коню храп, чтобы тот не вздумал отозваться.
Скоро он оказался на кишлачной площади. Громадина чинары закрывала полнеба, и ни одна звезда не просвечивала сквозь ее тугие, полные листьев ветви.
Масуд спешился, кинув повод на ближний плетень.
Конь опустил голову, понюхал пыль и разочарованно фыркнул.
— Тихо, тихо, — пробормотал Масуд.
Оглядевшись, он неслышно вошел во тьму, сгустившуюся под кроной. Дупло было темнее самой густой темноты — казалось чернильным пятном.
— Эй! — негромко сказал Масуд. — Слышь, ты!
Никто не отозвался.
Масуд протянул руку внутрь. Нащупал что-то теплое. Потеребил.
— Слышь, как там тебя!
— Что? А? Кого? — должно быть, человек в дупле спросонья ничего не мог понять.
— Кого-кого! — вполголоса передразнил Масуд. — Никого. Вылазь, говорю.
Хаджи Мулладжан заворочался.
— Сынок, тебе что нужно? — спросил он. — Ты чего не спишь?
— Рубин давай, — сказал Масуд.
Старик молчал.
— Слышишь, нет? Добром прошу.
— Я не понял, сынок... чего ты хочешь?
— Рубин, — терпеливо повторил Масуд.
— Какой рубин?
— Ах ты хорек! — зашипел Масуд. — Придуриваться будешь!
Схватил, рванул.
Охнув, старик вывалился из дупла. Голова с костяным стуком ударилась о камень. Масуд вдобавок со всей силы пнул каблуком кованого
сапога.
— Хорек!..
Обшарил одежду. Порылся в котомке, выкинув из нее по очереди кривой корешок неведомого растения, комок соли, бечевку, четки из сухих ягод боярышника и тряпичную ладанку с какой-то трухой.
Сопя, сунулся в дупло, переворошил солому, прощупал все щели.
Постоял в раздумьях, озираясь так, будто ждал подсказки.
— Вот хорек...
Снова пнул тело.
— Где рубин?! Куда заныкал?! Говори, гад!
Но старик молчал.
Масуд в ярости вышвырнул из дупла всю солому, снова раз пять переворошил и перещупал жалкие пожитки странника.
Выругавшись напоследок, разобрал поводья, сунул ногу в стремя, взмыл в седло, уже занося камчу.
Стук копыт стих за поворотом...
Следующее утро выдалось для дихкана Нурибека суматошным, причем суматоха эта нарастала буквально с каждым часом.
Началось с того, что ко двору явился бистуякец Садык и сообщил о гибели старика-странника. Выслушав эту новость из уст передавшего ее домоправителя, Нурибек потребовал к себе Масуда. Вместо того чтобы протянуть владетелю бесценный камень, Масуд, запинаясь и не глядя в глаза, доложил, что рубина он не нашел, а что касается хорька-старикашки, то о нем он ничего сказать не может. Нурибек был так расстроен отсутствием лала Джамшеда, что смерть безвестного бродяжки потеряла какое-либо значение. Нурибек долго бесновался, орал, обвиняя Масуда во всех смертных грехах, затем велел обыскать. Обыск не дал результатов. “Ага, — сказал Нурибек, и от напряжения мысли у него на лбу двигалась кожа. В конце концов осенило: — Спрятал, что ли?” Масуд оцепенел. В это время примчался Садык и доложил, что старика уже похоронили, что же касается мужчин села Бистуяк, то они собираются идти в Бухару жаловаться эмиру.
Такого рода сведения направили мысли Нурибека по другому руслу, и пытка с целью вытрясти из Масуда похищенный у хозяина рубин была отложена.
Поначалу Нурибек вообще не поверил. Жаловаться эмиру?! — такого и в заводе отродясь не было. Как они и думать-то смеют о чем-нибудь подобном?!
Дихкан снова было разорался, однако трепещущий Садык стоял на своем: да, так и есть, он не обманывает — все мужчины кишлака Бистуяк, включая стариков и подростков, собрались на майдане под чинарой. Сначала долго галдели, потом повесили на шеи веревочные петли и накрылись рогожами взамен чапанов в знак совершенного своего смирения. И, должно быть, уже плетутся по Бухарской дороге... во всяком случае, все к тому шло, когда он, Садык, улучил минуту, чтобы незаметно улизнуть.
Осознав происходящее, Нурибек бранчливо потребовал коня и нукеров; со словами, что, дескать, сейчас он покажет всем этим ублюдкам, каково замышлять против дихкана, поскакал, браво возглавив свой небольшой, но решительный отряд. Однако не прошло и часа, как вернулись, причем одного из парней привезли с пробитой головой: непокорные крестьяне обрушили на них такой шквал комьев глины и камней, что поневоле пришлось отступить.
Едва ли не впервые в жизни Нурибек чувствовал настоящее смятение. Идут в Бухару! к эмиру! а он ничего не может сделать!..
Правда, он знал, что эмир Назр сейчас в Герате... ждут его возвращения, а он все не едет... но ведь все равно при дворе полно начальников. Сын эмира есть, царевич Нух... хаджиб есть... а ну как кто-нибудь из них поверит этим мерзавцам?!
Единственное, что оставалось, это опередить их — самому скакать в столицу, падать в ноги, слезно жаловаться.
Взял с собой Масуда.
Объехав кружным путем маршрут бистуякцев и оказавшись на Бухарской дороге далеко впереди них, Нурибек повернул коня в сторону невысокого холма. Копыта крошили суглинок.
Бугристая выжженная степь плыла знойным маревом. Марево слоилось, сгущаясь и трепеща. По правую руку заманчиво блестела поверхность воды, отражавшей плоскую пустыню белесого, отвратительно жаркого неба. На самом деле это было не озеро, а солончак.
Нурибек щурился, вглядываясь: мелкие, как вши на кошме, такие же желто-бурые, как степь, неприметные.
Если б не ветер, тянувший легкое облако пыли, поднимаемой их босыми ногами, и вовсе было бы не разглядеть.
— Скоты! — в сердцах сказал Нурибек.
Лучше всего было бы им одуматься. Остановиться, постоять, потоптаться. Порассуждать. И повернуть обратно.
Нет, идут.
— Сволота, — пробормотал Нурибек и, дернув повод, чтобы развернуть лошадь, рявкнул: — Это ты виноват, дурак! Зачем ты его трогал?!
Он занес камчу.
— Да вы же сами сказали, — заныл Масуд, закрываясь локтем. — Не бейте, хозяин! Вы же сказали: принеси рубин... я пошел, а старик...
— Старик-шмарик! — зло оборвал его Нурибек. — Что — старик?! Разве я тебе велел его убивать?!
Масуд понуро супился и сопел.
— Что ты молчишь, шакал?! Отвечай: велел?!
— Нет, хозяин, но...
— Что — но?!
— Он первый начал, хозяин! Замахнулся на меня. Я думал — все, сейчас голову расшибет.
— Чем замахнулся?! Булавой?! Мечом?!
— Палкой...
— Палкой! Ну и треснул бы он тебя этой палкой, все лучше было бы! А теперь я прикажу сто палок тебе дать, дубина ты стоеросовая. Сдохнешь под моими палками. Старика угрохал, рубин украл. Замахнулся он!.. Шкуру твою вонючую на барабан натяну. Дурак чертов! Вот уже верно говорят: с дураком свяжешься, сам дурак будешь.
Марево сгущалось, сгустки двигались. Уже было видно, что это все-таки не вши, а люди.
Растянувшись чуть ли не на полверсты, они медленно брели по пыльной дороге.