Обшарив все вокруг, не нашел потери и в конце концов уехал восвояси.
И воскликнул Муса, мир ему: “Господи, нет больше сил терпеть! Объясни мне, Справедливейший, ради Тебя самого, что здесь происходит? Почему эти дикие злодеяния ты называешь справедливостью?!”
Тогда спустился с небес ангел Джибрил, мир ему, и поведал Мусе: “Создатель, да возвеличится мощь Его, ведает сокровенное. Он знает то, что для тебя — тайна! Я открою тебе, что ребенок, взявший кошелек, взял не чужое, а свое: его отец работал у этого всадника. Тот должен был заплатить ему тысячу золотых динаров, но не отдал причитающегося. Отец умер в нищете, а сейчас его сын получил положенные ему деньги”.
“Но при чем тут слепой старик? — воскликнул Муса. — Старик пострадал невинно!”
Усмехнулся ангел Джибрил и ответил:
“Не сомневайся в точности Справедливости и верности Правосудия. Видишь ли, слепой старик не всегда был слеп и не всегда был стар. Так складывалась его жизнь, что еще до того, как состариться и ослепнуть, он, польстившись на чужое, убил одного человека. Это был отец всадника, потерявшего ныне кошелек”.
Разве можем мы знать законы Справедливости?
Но, разумеется, Юсуфа нельзя сбить с толку даже самыми увлекательными россказнями, на россказни он и сам большой мастер.
“Вкрадчивые байки лукавых баснописцев. Конечно, Джибрил как в воду глядел — да только вода эта подозрительно рябит. Разве не должен был каждый из них понести наказание за то, что совершил, в свое время и прилюдно: старик — за убийство, всадник — за обман? Тогда бы и мальчика можно было упрекнуть в нечестии — почему не дождался того, кто вернется за кошельком, почему скрылся с чужими деньгами?”
“Но если их преступления не вскрылись в свое время? Нам не дано знать законы справедливости. Нет весов, на которых можно взвесить поступок и воздаяние”.
“Ну конечно... Я недавно разговаривал с одним медицинским светилом. Светило поведало мне, что сердце губят четыре вещи: сильный холод, жара самума, удушливый дым и боязнь несчастливых чисел”.
Сейчас, в полусне, Джафар снова рассмеялся — во всяком случае, в мгновенном, но ярком сполохе сновидения увидел себя смеющимся.
“Боязнь несчастливых чисел? Отлично! Кто же этот умник?”
“Неважно... Важно то, что твои представления о справедливости так же продуманы, как его суждения о причинах сердечных болезней”.
“Сегодня ты ко мне особенно расположен”.
“Как он полагает боязнь несчастливых чисел явлением столь же независимым от человеческой воли, как мороз и жара, так и ты убежден, что злодеяния случаются помимо воли злодеев. Что за абсурд! Если бы это было так, если бы Господь предписывал людям их преступления, как бы Ему удавалось оставаться Благим?”
Вот опять ветер навалился: как будто решил вовсе смести город с лица земли. Утром проснешься — где Бухара? Нет никакой Бухары: гладкая степь. Ни ее дымных кварталов... ни путаницы переулков... ни чада и вони... ни воплей торговцев и рева ослов... ни садов эмира с их чудными дворцами и водоемами. Даже Арк — эту неприступную цитадель — и ту сдуло. Никого. Только степь и небо — чистые, как в первый день творения.
“Каждый, каждый должен отвечать за свои деяния!”
“Звучит красиво”.
“Даже эмир. Что каждый подданный здесь — раб эмира, — это всего лишь фигура речи. А вот эмир — действительно раб Аллаха”.
“Не волнуйся. Господь видит даже то, как ползет черный муравей в темную ночь. Что уж говорить о проступках раба Его — нашего эмира”.
“Этого мало. Он должен отвечать не только перед Господом”.
“От кого получил, перед тем и отвечает”.
“Нет. Обычай искажен. В древности правитель отчитывался перед народом за свои поступки”.
“Ты лучше меня знаешь, что нет никакого народа — есть только сонмище темных людишек”.
“Не буду спорить. Но почему управлять им должен тот, кто ничуть не просвещенней самого темного из них?”
“Эмир Назр являет собой отрадное исключение”.
“А что будет, когда престол займет его сын Нух?”
“Да уж. Нух — человек иных качеств”.
“Главная беда — он неумен”.
“Ну как сказать... так-то он парень вроде бы смышленый”.
“Этому смышленому парню баранов пасти”.
“К сожалению, ты прав. Говоря словами древних мудрецов, он не нуждается в указании. Его следует остерегаться”.
“Что ты имеешь в виду?”
“Ну как же. Люди бывают четырех типов. Тот, кто знает, и знает, что он знает, — ученый. К нему можно и нужно прислушаться. Тот, кто знает, но не знает, что он знает, — забывший, ему следует напомнить. Тот, кто не знает, и знает, что он не знает, — нуждающийся в указании, его надобно направить. А тот, кто не знает, но не знает, что он не знает, — невежда. Его следует остерегаться”.
“Смеешься. А мне не до смеха”.
“Да какой уж тут смех. В целом я согласен с тобой. Эмир своей властью может сделать человека несчастным. Но счастье человека, которым властвует эмир, состоит не в том, чтобы властвовать эмиром. Счастье лежит в иной области”.
“В какой же?”
“Не знаю. На дороге к Богу”.
“Если ты говоришь о том Боге, которому молится большинство, то этот Бог — всего лишь обычай. Полагаю, ты удивишься, если услышишь, что родители-христиане сделали ребенка мусульманином. Вера людей — только стремление соблюсти обряды, которых придерживались предки. В этом мусульманин ничем не отличается от христианина. Равно как от идолопоклонника или буддиста”.
“От идолопоклонника и буддиста отличается”.
“Разве? Впрочем, ты прав. Буддисты и идолопоклонники, в отличие от иудеев, христиан и приверженцев ислама, по крайней мере воздерживаются от того, чтобы объявлять свою веру единственно истинной. Благодаря чему выглядят значительно симпатичней”.
“Но все же согласись: за разными ликами религий скрывается один Бог”.
“Далеко не каждый примет эту мысль. И даже понять ее способен не всякий. Сообщи ее людям на площади, и тебя тут же побьют камнями. Будешь стоять до скончания века, как тот чудак, что оживил слона”[46].
“Ты, стало быть, хочешь, чтобы не только эмир был лучше, но и народ умнее”.
“Хотелось бы, конечно. Но поскольку добиться этого совершенно невозможно...”
“Почему невозможно?”
“Снова здорово. Потому что люди косны и невеликодушны. И никогда не станут другими. На сотню находится один, способный взглянуть на вещи с такой высоты, что уже нельзя отличить одну веру от другой. Остальные, если догадываются о подобной способности, единодушно его ненавидят... разве не так?”
“Все-таки на сотню три-четыре. Мне, во всяком случае, так кажется”.
“Три-четыре. Ну хорошо. Согласись, это дела не меняет”.
“Пожалуй”.
“Слава Аллаху. Так вот. Если нельзя сделать народ лучше и умнее, давай остановимся на том, что хотя бы управлять им должны не тупые жадные властители, а мудрецы”.
“Совет мудрецов”.
“Ну да”.
“Сколько же мудрецов будет в этом совете?”
“Сколько? Не знаю. Неважно. Но пусть нечетное число. Допустим, одиннадцать”.
“Они равноправны в принятии решений?”
“Совершенно равноправны. Какое мнение получает большинство голосов, то и справедливо”.
“Интересная справедливость. Как часто они будут сходиться?”
“Да хоть каждый день”.
“Тогда не пройдет и недели, как десять из них скоропостижно покинут юдоль скорбей, а одиннадцатый объявит себя эмиром”.
“Гм. Не пройдет и недели. Ты так считаешь, что...”
“Именно”.
“Твой взгляд безрадостен, мой дорогой Джафар”.
“Что делать”.
“Но не исключено, что и справедлив. Еще немного, и мне придется принять твою точку зрения”.
“Какую именно?”
“Насчет того, что люди неспособны справиться с самими собой”.
“Я это утверждал?”
“Не помнишь? Мне понравилось твое рассуждение. Ты говорил, что человек невероятно силен. Он может все. Река на пути — построит мост. Мешает гора — сроет гору. Овладеет всеми свойствами вещей, изобретет необходимые инструменты. Будет резать медь как масло, железо как овечий сыр. Научится летать как птица, плавать как рыба, познает звезды и все сущее. Но как медь неспособна придумать, что можно сделать с медью, а железо — с железом, так и человек не сумеет понять, как быть с человеком. Он не найдет верного применения самому себе. Его удел — вечно хотеть лучшего, а делать только хуже. Пить свою собственную кровь и питаться своей собственной плотью”.
“Я такое говорил? Совершенно не помню”.
Сон рябил, слоился, истончался до яви, и тогда он на мгновение раскрывал глаза, чтобы увидеть желтое облако помаргивающего света; казалось, что выступающие из тьмы стены комнаты угрожающе клонятся друг к другу.
Скоро утро, должно быть. Спать. Нужно спать.
Ворочался, пил воду. Снова забывался. Зыбкий сон уводил взгляд в иные пространства.
“А вот, знаешь, кузнечики...”
“Что — кузнечики? При чем тут кузнечики?”
“Когда их мало — они кузнечики. Полевые кобылки. Скачут в траве, распевают песни. Но стоит расплодиться сверх меры — превращаются в саранчу”.
“И что?”
“И летят черной тучей. Было поле — осталась земля. Был сад — теперь только черные стволы”.
“Что ты хочешь сказать своими кузнечиками?”
“Не знаю. Так, смутный образ. Один правитель — один кузнечик. Десять правителей — десять кузнечиков”.
Повернулся на другой бок.
Ну да. Разговаривали всю жизнь.
А теперь — ровно три года.
Боже, ниспошли сон.
“Извини, недоговорил. Знаешь, жадность простого человека можно объяснить хотя бы тем, что, понимая, как слаб и немощен в мире, он дорожит грошом, надеясь, что деньги дадут ему опору.
Но как постичь жадность эмира? У эмира есть то, что ценнее всякого золота и мощнее всякой мощи, — власть. Благодаря власти он вошел в тот круг, где уже не нужны деньги. Что бы ни произошло, он останется богат и знатен. Даже если однажды судьба отнимет все его состояние, нищета не продлится долго: он заявится ко двору другого эмира, и тот осыплет его дарами. Как бы ни ожесточался рок, пока жив, он останется вхож в дома правителей — и только благодаря этому неплохо прокормит себя и свою семью.