Посреди этих мыслей, нападающих на душу с жестокостью войска, осаждающего город, был человеку голос. Тот самый голос, который когда-то в саду успокоил мятежную душу Августина. «Тоllе, legе». «Бери, читай». Человек открыл книгу и прочел: Ибо всех заключил Бог в непослушание, чтобы всех помиловать (Рим. 11,32).
Не высокое небо Италии, но низкий крашеный потолок был над головой читавшего человека. Однако он смотрел в него так же, как когда-то смотрел в небеса уроженец Африки, приехавший на Апеннины в поисках знаний. Живой водой Писаний прохлаждает Господь воспаленные и запутавшиеся души. Человек опустил глаза в книгу и дочитал главу до конца:
Ибо всех заключил Господь в непослушание, чтобы всех помиловать. О, бездна богатства и премудрости и ведения Божия! Как непостижимы судьбы Его и неисследимы пути Его!
Ибо кто познал ум Господень? Или кто был советником Ему?
Или кто дал Ему наперед, чтобы Он должен был воздать?
Ибо все из Него, Им и к Нему. Ему слава во веки, аминь (Рим. 11, 32–36).
СО СВЯТЫМИ УПОКОЙ
Остались имена и даты на крестах
У тех, кто в землю лег и ожидает Чуда.
Какое имя будет на устах,
Когда я буду уходить отсюда?
Неизвестный автор
Любовь и слезы появляются в глазу, а западают в сердце», – примерно так можно перевести латинскую пословицу. Нужно видеть, чтобы любить, и пословица «Глаз не видит – сердце не болит» в этом отношении оправдана. Но это не главный вид любви. Куда дороже чувство, не зависящее напрямую от зрения.
С таким чувством связана вера. Мы не видели Христа телесными глазами, однако любим Его. Слово о Нем через слух вошло в наше сердце, и с тех пор наша жизнь самым серьезным образом изменилась. Глаза здесь ни при чем.
Это вполне относится к усопшим, к людям, которых мы не видим, но продолжаем любить. Для любящего человека умерший подобен уехавшему в далекую и длительную командировку. Ты не видишь его, но ведь сердце не обманешь. Оно чувствует, что любимый тобою жив. Оно зовет тебя молиться.
Мне всегда жутко думать о том, что миллионы людей, верующих во Христа, не молятся об усопших. Это протестанты. Они оправдывают свою позицию тем, что в Евангелии нет прямых повелений для такой молитвы.
Как будто Христос имел целью строго регламентировать нашу жизнь. Как будто Он принес нам не дух свободы, а новые законные требования, тысячу новых «можно» и «нельзя». Неужели Он Сам не сказал, что Бог же не есть Бог мертвых, но живых, ибо у Него все живы (Лк. 20, 38)? А если так, то разве есть запрет на молитву о живых?
Граница между живущими здесь и ушедшими «туда» протестантам представляется непреодолимой, каменной стеной. Дескать, человек прожил свою жизнь, и теперь невозможно повлиять на его участь, бесполезно Богу о нем молиться.
На самом деле граница между нами и ими весьма прозрачна. Сквозь нее видно все, что делается по обе стороны, если духовное зрение обладает достаточной остротой. Неумирающее чувство любви к усопшим заставляет молиться Богу, Который и Сам есть Любовь, о милости к закончившему земную жизнь человеку.
В духовном мире, кроме Христа и Богоматери, нет целых людей. Там есть только людские души. Душа без тела – это не человек, но лишь душа человека. И тело без души – всего лишь тело человека. Смерть разрывает нас на части, и целыми мы вновь станем не раньше, чем начнется Страшный Суд. Еще никто не выслушал из уст Христовых окончательное слово. Никто не отослан в ад. Никто вполне не блаженствует. Только после воскресения тел вечность вступит в свои права, и одних людей обнимет огонь, а других встретит торжествующий голос ангельских хвалений.
До этого часа души предчувствуют будущее и предвкушают, одни – радость, другие – муку. Молитва в это время нужна как никогда.
В Апокалипсисе Христос назван, кроме прочего, имеющим ключ Давидов. Если Он затворит, то никто не отворит. И наоборот, отворенное Им никто не может затворить. Протестанты спешат затворить для усопших двери Божиего милосердия, хотя чаша долготерпения еще не полна, времена благодати продолжаются, и Сам Христос еще не сказал последнего слова о конкретном человеке.
Ладно бы речь шла о людях, не молящихся вообще. Их много таких, не могущих разлепить уста, чтобы сказать «Господи, помилуй». Но в случае с протестантами речь идет о людях верующих. Они читают Писание, призывают Отца, стараются исполнять волю Сына.
Исключить же из своих молитв братьев и сестер, умерших раньше нас, – все равно что выколоть себе глаз или отрезать руку. Тогда нужно перестать молиться о ком бы то ни было. Пусть каждый в полной мере отвечает за себя. Болеет человек – пусть болеет. Такова воля Божия, пусть страданием искупает грехи. Но ведь мы так не делаем. Мы научены носить тяготы друг друга и так исполнить закон Христов (см.: Тал. 6, 2). Мы научены вступаться друг за друга, и лучшим способом помочь, защитить, вмешаться всегда была молитва.
Церковь – это Тело. Живые и усопшие не видят один другого, как и волосы на голове не видят кожу на подошвах ног. Но все тело, от темени до пят, питается одной и той же кровью. Церковь – это Лоза. Не все ягоды прикасаются друг к другу, но все питаются одним и тем же соком. Усопшие христиане – члены того же Тела Христова. Лишать их молитвы – то же, что отбирать хлеб у детей. Они и беспомощны, как дети. Их глаза, во много раз превосходящие количество звезд, сияющих на небе, из духовного мира с мольбой и ожиданием смотрят на нас.
Конечно, почившие люди потеряли возможность деятельного изменения. Для них прошло время трудов. Но их души не лишились способности впитывать благодать, и для них еще не настало время воздаяния.
До чего ты красива, кроткая и простая, не любящая много говорить, знающая толк в вещах самых главных, Святая Церковь Православная. Благодаря тебе на Страшном Суде мы услышим признательность ото всех тех, за кого с любовью молились. Мы и сами по смерти надеемся утешаться молитвами тех, кто нас любит и верит в Бога.
Впрочем, главная наша надежда на Иисуса Христа – Праведника, на Его Крест и Воскресение. А все остальное – десерт на Его трапезе. Зато какой вкусный десерт, и до чего слепы те, кто не хочет есть сладкое из рук Великого Господина, приготовившего великий пир.
СТАРУШКА ЗАЖИЛАСЬ
Старушка, что называется, зажилась. До последнего у себя в селе вставала с петухами, возилась по дому и возле дома и только с наступлением холодов позволяла внукам забрать себя на зиму в город. К концу поста городская квартира уже мучила ее, хотелось на воздух, к земле, к своей хатке, которую перед Пасхой нужно было и проветрить, и убрать, и украсить. Но этой весной домой ее не отвезли. Ослабла бабушка. Ослабла вдруг сразу, как будто сила ушла из нее так, как уходит воздух из развязанного надувного шарика. Сначала она вставала и ходила по квартире, в основном до туалета и обратно. Затем и этот путь стал для нее непосильным. Маленькая и тихая, как больной ребенок, она лежала в отведенной для нее комнате. Внуки вставали рано и, попив чаю, уносились на работу и по делам. Правнук уходил в школу. Поэтому для старушки наняли сиделку, и та ухаживала за ней. В комнате бабушки было чисто и тепло. Ела она мало, меньше младенца, и ежедневным занятием ее было смотреть в окно напротив и читать по памяти молитвы.
Такой я и увидел ее, высохшей, с заострившимися чертами лица, лежащей на спине и смотрящей прямо перед собой. Меня пригласили ее причастить. Зная по опыту, что люди часто зовут священника к больному, когда тот уже ни есть, ни говорить не может, то есть не может ни исповедоваться, ни причаститься, я спросил перед приходом, может ли она исповедоваться.
«Она у нас очень набожная и сейчас только и делает, что молится», – отвечала внучка. В условленный день меня забрали из церкви и привезли к старушке.
По моей просьбе столик возле кровати застелили, на него поставили зажженную свечу и стакан, в котором на донышке была теплая вода – запить Причастие. Затем внучка с мужем и сиделкой вышли, и мы остались вдвоем.
«Вы слышите меня, бабушка?» – спросил я. В ответ она кивнула и губами сказала: «Чую».
Теперь нужно было задавать вопросы, спрашивать о грехах, обо всем том море всевозможных ошибок, которые сознательно и несознательно совершаются людьми и которые, как цепи на рабах, висят на людских душах. Я задал один вопрос, другой… Старушка ничего не ответила. Она продолжала смотреть прямо перед собой, только руки сложила ладонями вместе так, как их складывают на Западе, когда молятся. Это были руки, работавшие тяжело и всю жизнь. Я часто видел такие руки у стариков, перекрученные ревматизмом, худые, со вспухшими венами, и всегда мне хотелось их поцеловать. Историю XX века, с его коллективизацией, трудоднями, войнами, бедностью, молчаливым терпением, можно учить, не читая книг, только глядя на руки стариков, все это переживших.
Бабушка вдруг зашевелила губами, и я склонился к ней, стараясь расслышать хотя бы слово. «За молитвы Святых Отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй мене». Старушка молилась, молилась так, как ее учили родители или парох, с теми особыми выражениями, которые встречаются в старых молитвенниках, изданных во времена Первой мировой. Она прочла Трисвятое, дошла до «Отче наш» и прочла Господню молитву отчетливо. Затем стала читать Символ веры. Я слушал. Там тоже попадались старые слова, сохранившиеся еще со времен Димитрия Ростовского. Вместо «нас ради» я услышал «нас диля человек и нашего диля спасения». Это было трогательно и красиво. Человек достиг заката земной жизни, готовился встретиться с Богом и уже не мог говорить, но все еще мог молиться. Человек молился, повторяя слова, со времен детства повторенные уже не одну тысячу раз. Какие грехи она совершила? Какие из них оплакала и исповедала? За какие понесла очистительные скорби, хороня родных, болея, тяжко трудясь? Вряд ли я мог уже это узнать. Но нельзя было не причастить эту сухонькую и беспомощную женщину, лежавшую перед моими глазами и молившуюся, сложив по-детски руки.