Священник снял облачение, сложил его в чемоданчик и успел дойти до двери, когда Валерина душа покинула вначале тело, затем больничную палату, а затем и вообще эту печальную землю.
Я вспоминаю о Валере, думаю о его смерти и радуюсь. Но эта радость не мешает мне ронять слезу, когда я представляю себе гранитный могильный памятник с фотографией, на которой Валера улыбается. Ты спрашиваешь, как это может быть? Как могут уживаться вместе и улыбка и слезы? А по-моему, только та радость и есть настоящая, которая не мешает плакать. И только те слезы правильные, сквозь которые можно улыбнуться.
КРЕЩЕНИЕ ПЕРЕД СМЕРТЬЮ
Было время, когда христиане отсрочивали Крещение. Одни, как Василий Великий, хотели, чтобы Таинство совершилось в Иордане. Другие боялись согрешить после Крещения и из-за этого полусвященного-полусуеверного страха в течение многих лет покидали Литургию после слов «Оглашенные, изыдите». Были и такие, как император Константин. Тот крестился на смертном одре. Милость совершенно особая – омыться от всех грехов перед самой смертью. Но спланировать заранее это невозможно.
Когда мы были еще совсем юными и совсем глупыми, но уже почитывали всякие книжки, мой друг Серега сказал однажды, что знает, как «обмануть христианского Бога». «Нужно просто креститься перед смертью», – сказал он и был почти прав, допустив ошибку только в одном слове. Креститься перед смертью – это значит не «обмануть» Бога, а получить от Него самый дорогой подарок. Такие подарки не раздаются направо и налево. Там, где это случилось, должна быть какая-то важная предыстория.
Их вывели из камеры ночью. Лязгнул замок, и солдат, грязно выругавшись, приказал выходить по одному. Они вышли, шесть священников и один диакон. Целую неделю им, обвиненным в антисоветской пропаганде, пришлось провести вместе.
То, что выйти из этой камеры придется только в одну сторону, знали все. Они уже отпели себя заранее и все время заключения старались много молиться, вспоминали грехи, исповедовались друг другу. Это были большей частью маститые, в летах протоиереи. Только диакон был молодой, недавно женившийся и рукоположенный. Его жена должна была вот-вот родить первенца.
В ту ночь их всех расстреляли во дворе тюрьмы, побросали тела на машину и повезли хоронить в одной из общих могил, вряд ли найденной и до сих пор.
В морозном русском небе безучастно светила луна. На дворе стоял год двадцать первый со времени Октябрьской революции и, значит, тысяча девятьсот тридцать восьмой от Рождества Христова.
«Священник работает в пожарной команде», – говорил мне назидательным тоном один опытный батюшка. «Надо крестить – крести, надо причастить – причасти. Спал – не спал, ел – не ел, никого не касается. Делай свое дело. Богу служи, и Бог воздаст».
А мы так и делали. День за днем бегали с требы на требу, с погребения на свадьбу, со свадьбы на крестины. К концу дня, когда в душе болело, в ногах гудело, а горло не разговаривало, матушка просила: «Поговори со мной», – а батюшка знаками показывал, что не способен к общению.
В один из таких дней к нам в церковную канцелярию пришла женщина и попросила окрестить ее умирающую соседку. Я должен был куда-то бежать, кажется, в школу на беседу с учениками. Но никого больше из духовенства на тот момент в храме не было, дело отлагательства не терпело, и получалось, что идти должен был я. Хорошо было лишь то, что дом, указанный в адресе, располагался неподалеку. Я взял крестильный набор и даже взял Запасные Дары, и мы пошли.
В доме было бедно и неухоженно. Хозяйка была одинока. Она лежала на расстеленном диване у стены, и по всему ее виду было понятно, что надолго она в этом мире не задержится. Я спросил, желает ли она креститься. Женщина хриплым голосом тихо сказала «да». Раз пришел, делай дело правильно. Я совершил Крещение не «по скору», а полным чином. Затем причастил новообращенную христианку, поздравил с прощением всех ее грехов и, наконец, побежал туда, где меня уже ждали.
Соседка пришла оформлять похороны уже на следующий день. Она была единственная, кто помогал одинокой женщине при жизни и кто мог взять на себя хлопоты, связанные с погребением. Она оказалась человеком верующим, и мы разговорились с ней, дескать, вот какая милость покойнице от Бога – перед самой смертью крестилась и причастилась! Не может быть, чтобы это было случайно. Я стал интересоваться, не знает ли соседка о каких-то добрых делах усопшей.
– Она была простой женщиной. Прожила тяжелую жизнь. Работала на заводе. Муж ее бросил, детей не было. Родни тоже никакой не было. Родом откуда-то из России, из глубинки. Молчаливая такая, угрюмая даже. Редко когда что-то расскажет. Вот знаю только, что отец у нее был диакон. Его расстреляли за веру в тридцатых годах. Она тогда еще не родилась. Это ей мать потом рассказывала. Они ведь, знаете, не говорили нигде, что отец – диакон, скрывали. Кому охота быть родственниками врага народа? Говорили, что нет отца, потом – что на фронте погиб. Да-а-а, жизнь такая, что говорить. Вы сами все понимаете. Вот, слава Богу, перед смертью хоть окрестили.
– А как отца ее звали? – спрашиваю.
– Она Ивановна. Значит, Иваном.
У нас такой закон был в соборе: ты перед смертью причастил, значит, ты и хоронишь. Было морозно, и первые комья земли, упавшие на гроб, били о деревянную крышку, как булыжники. Людей на кладбище было совсем мало. На последней молитве я помянул вслух и «убиенного диакона Иоанна».
Возвращались в город на том же автобусе-катафалке. Прислонившись к окну, я думал об отце-диаконе. Он теперь, после стольких лет, лицом к лицу увидит свою дочку, которую так и не увидел на земле. И на руках не носил, и в школу не водил, и косички не заплетал, зато вот вымолил теперь для нее Царство Небесное.
От этих мыслей было тепло и спокойно, и ехать хотелось долго, не останавливаясь.
УРОК
День обещал быть жарким. Солнце уже поднялось над черепичными и жестяными крышами, но замешкалось и на пару минут увязло в листве деревьев. Деревья не были выше крыш. Просто молодой человек, смотревший на солнце, сидел на лавочке и снизу вверх, жмурясь, подставлял лицо пучкам тонких и беспокойных лучей. Звали молодого человека Константин, он был студентом первого курса факультета классической филологии, не кончившим второй семестр и ушедшим в «академку». Было ему от роду лет двадцать.
Константин родился и вырос вдалеке от того старого города, на одной из лавочек которого он сидел и над которым сейчас поднималось июньское солнце. Молодой человек опустил голову и остановил взгляд на пляске, которую устроили на асфальте у его ног солнечные зайчики.
А дорожка песочная
от листвы разузорена,
Точно лапы паучные,
точно мех ягуаровый, –
пробормотал он про себя отрывок из Северянина, а затем вслух добавил:
– Надо было на русскую филологию поступать.
Ему действительно лучше было бы пойти на русскую филологию. Классическая была выбрана не по сердцу, а от головы. Пылкий юноша («философ в осьмнадцать лет» – сказал бы Пушкин) справедливо думал, что латынь будет ключом к будущему изучению мировой истории и культуры. Но одно дело читать в оригинале Тита Ливия, а другое – двигаться к этой цели, заучивая новые слова, склонять и спрягать и, что главное, видеть, как конечная цель, в силу сложности, не приближается, а удаляется. Тот, кто не ошибся в выборе, в этом случае напрягает силы. Ну а тот, кто ошибся, – опускает руки. Костя опустил руки и переключил внимание.
Переключаться было на что. Город, из которого он приехал, был сер и однообразен. Над ним редко летали птицы, может быть потому, что с высоты птичьего полета взору нечем было залюбоваться. Внизу угрюмо жили простые и хорошие люди, которые многого не знали и о лишнем не любили думать. Для них жизнь была не праздником, а тяжелым путем, который нужно пройти, разгребая препятствия. Константин уехал оттуда, когда окончил школу. Уехал без радости, наоборот – с комком в горле. Он любил и родителей, и друзей, и вообще все, что пахло детством и отрочеством. Но в родном городе не было университета, а в ближайших городах не было классической филологии, и восемнадцатилетнему отличнику, влюбленному в поэзию Серебряного века, пришлось собираться в далекий путь.
Новый город оказался целым откровением. Он был упрям, как женщина, и не хотел подстраиваться под современность. Его мощенные булыжником мостовые тосковали по цоканью копыт и грохоту карет. Их тоске вторила тихая грусть многовековых зданий. Если улицы с трудом терпели шуршание резиновых шин, то дома, как великаны, съевшие что-то неудобоваримое, страдали от поселившихся в них наших современников. Евроремонтам, обновившим внутренности квартир, дома снаружи мстили осыпающейся штукатуркой и трещинами в стенах. Дома помнили, как по их деревянным лестницам со скрипом медленно поднимались местные Шейлоки, чтобы, закрывшись на засов, всю ночь звенеть монетами в зловещих бликах сального огарка. Из их подворотен, согнувшись, чтобы не удариться о низкий косяк, хоть сейчас мог выйти, закутавшись в плащ, кто-нибудь похожий на Казанову. Но вместо всего этого в городе жили обычные люди, разогревающие завтраки в микроволновках, уверенные в своем величии, не замечающие красоты и ничего толком не знающие.
Константин полюбил этот город и почувствовал его затаенную тоску. Не раз и не два, пропуская пары, он бродил по узким улицам и с чувством сострадания вглядывался в каменные глаза кариатид, поддерживающих балконы, сатиров, криво ухмыляющихся всем проходившим мимо. Не раз и не два он с замиранием сердца входил в незнакомый дворик и застывал перед увиденным. Это мог быть помеченный голубями барельеф Архангела Михаила со злым сатаной под ногами. А могли быть натянутые через весь двор веревки с висящим