"Возвращение в Рай" и другие рассказы — страница 50 из 77

Это была не только история культурного преемства и созидательного труда. Это была также и история бед, несправедливостей и страданий, отнимавших у одних людей жизнь, а у других – разум. Те, у кого осталась жизнь, но померк разум, одевались в одежды своей молодости, одежды, вышедшие из моды лет пятьдесят назад. Они разговаривали сами с собой, не обращали внимания на насмешки и ироничные взгляды, медленным шагом прохаживались по изменившимся улицам родных городов. Бьюсь об заклад, они видели эти улицы такими, какими они были раньше: без электрических фонарей, без пестро одетой и вечно спешащей толпы, без автомобильных пробок.

Я тоже видел этих выживших из ума стариков, этих местных юродивых, ездящих бесплатно в городском транспорте. Я, как большинство людей, побаивался их и подсмеивался над ними. Но были и другие чудаки. Внешне вполне респектабельные, занимавшие в обществе уважаемое положение. Никто и никогда, говоря о них, не покрутил бы указательным пальцем у виска, хотя все соглашались, что люди эти не без «сумасшедшинки».

Одного из них звали Марк Иванович. Отца его звали Иван Маркович и, судя по всему, этот Иван Маркович был сыном еще одного Марка Ивановича. Кто и когда первым начал эту игру, неизвестно.



Но, продлевая свой род во времени, мужчины этой фамилии играли в некий пинг-понг и называли детей мужского пола только чередуя два имени – Иван и Марк. Пинг (Марк Иванович) – понг (Иван Маркович). Пинг (опять Марк Иванович) – понг (опять Иван Маркович).

Тот Марк Иванович, которого я знал, имел двух сыновей. Первого звали, как и подобает, Иван (Иван Маркович), а второго – Марк (Марк Маркович). Оба были похожи на отца, и странно было думать, что дети их тоже будут обречены носить ту же комбинацию имен и отчеств, словно роду этому поставлена кем-то задача запутать время, сбить с толку всех архивариусов и работников паспортного стола, надавать неразрешимых задач знатокам генеалогии.

Марк Иванович, которого я знал, был доктор-терапевт. Роста и сложения он был богатырского. Голосом обладал зычным и за столом любил петь обрывки каких-то арий. Когда, придя в дом по вызову, он садился у постели больного и, взяв того за руку, уверенным, приглушенным басом начинал рассказывать об этапах скорейшего и неизбежного выздоровления, самые безнадежные больные начинали ощущать прилив сил.

Он тоже пережил голод, этот Марк Иванович, родившийся от Ивана Марковича и назвавший своих сыновей Марком и Иваном. По внешности он был полной противоположностью идеи голода, но голод сделал свое дело. Тогда, в 30-х годах на Уманщине, голод залез Марку Ивановичу под кожу и затаился навсегда. Этого, по виду, богатыря голод, а вернее, страх голода, превратил в подобие грызуна, который все тащит в норку и ничего – обратно.

Портфель доктора всегда был полон объедков. Доставая шприц или таблетки, он мог нечаянно захватить заплесневелый, весь в зеленоватом пушке, кусочек бутерброда. «О! это же можно съесть!» – говорил он и прятал бутерброд обратно в портфель. Больные брезговали брать извлекаемые из сего портфеля таблетки, но доктор улыбался так наивно и лучезарно, что они сдавались.

Из его дома никогда ничего не выбрасывалось. Мусор дети выносили по ночам, боясь, чтобы отец не остановил их и не заставил перебирать содержимое ведер. Это при том, что зарабатывал Марк Иванович прилично. Он всегда был при деньгах, но семья его жила в настоящей конуре, описание которой могло бы стать золотыми страницами реалистичной прозы XIX века, когда у читателя то и дело выжимали слезу сострадания к беднякам, живущим в трущобах. Придите на помощь, Диккенс и Достоевский. Приди на помощь, на худой конец, Короленко, описывавший детей подземелья. Придите и опишите вместо меня эту конуру, где на четырех квадратных метрах помещалась и кухня, и ванная, и кладовая. У моего пера нет чернил, и клавиатура залипает.

Но он не был нищ, нет. Он был смешон, забавен, но не нищ. В каждом селе должен быть свой чудак. В каждом квартале должен быть свой бесплатный клоун, и если его нет, значит, жизнь подходит к завершающей фазе.

Смешон был у Марка Ивановича его разваливающийся «Москвич», к которому для усиления эффекта, казалось, оставалось лишь вместо очистителей стекол приделать две зубных щетки. Смешон был и гараж, составленный из железных листов так, словно это римские воины выстроили «черепаху» и, закрывшись щитами, идут на штурм городских стен.

Он был забавен, когда рассуждал о новейших методах лечения гайморита; когда, подвыпив на дне рождения, пел арии из неизвестных опер; когда обтирался снегом на улице или бегал кроссы в свои без малого семьдесят. Забавным он перестал быть лишь когда стал разлазиться по швам и распадаться Союз. Марк Иванович как-то вдруг осунулся и постарел. Его старомодные и неизменные костюмы вдруг стали ему велики.

Вокруг шла суета вокруг каких-то купонов, талонов, вокруг обмена старых денег на новые. Люди покупали все, что можно было купить: от холодильников и машин до хозяйственного мыла и чеснокодавок. А Марк Иванович в этом не участвовал. Он ушел в себя, как зверь, уходящий от всех, чтобы умереть в одиночестве.

Он уже видел не раз на своем веку этот торговый ажиотаж, это превращение жизни в сплошной базар, эту спешную скупку всего и вся. Так бывает накануне или во время всех революций, оккупаций, коллективизаций. Так бывает накануне голода, который он больше не хотел переживать.


* * *

Когда он умер – замрите, облака, и умолкните, птицы, – на его личной, спрятанной от жены сберегательной книжке нашли счет с баснословной по тем временам суммой – то ли пятьдесят тысяч рублей, то ли что-то вроде этого. Все эти рубли в одночасье превратились в макулатуру. На них можно было купить квартиру или несколько новых машин. Теперь они существовали только в виде каллиграфической надписи, сделанной фиолетовыми чернилами на развороте сберегательной книжки. И каждая буковка этой надписи издевательски кривлялась тому, кто на нее смотрел.

Если вам нравится осуждать людей, осуждайте. Осуждайте и этого чудака, столь непрактично распорядившегося заработанными средствами в наш чрезвычайно практичный век. Но, осуждая, не забывайте, что душа его испытала нечто такое, что, слава Богу, не испытали вы. Это «нечто такое» называется голод, и люди, принимавшие в своем доме этого непрошеного гостя, навсегда становятся чудаками в глазах сытых и уверенных в своей правоте людей.


ПОХОРОННЫЕ РЕЧИ


Во времена упадка религиозности многие приходы выживают и трудятся в режиме похоронной команды. Похороны, панихиды, девятый день, сороковой день, родительские субботы…

Прочее – не часто, а это – основной труд.

Все это само по себе уже удивительно, как доказательство невозможности истребить религиозность в человеке. Очевидность смерти и страданий эту самую религиозность постоянно в человеке поддерживают. Так подтверждается максима В. В. Розанова, сказавшего, что «боль жизни всегда сильнее интереса к жизни, и поэтому религия всегда одолеет философию».

У самого не харизматичного, самого неспособного или ленивого к проповеди священника всегда под рукой погребальные стихиры Иоанна Дамаскина и великий псалом царя Давида. А значит, у него всегда должно быть, что сказать человеку. И сами люди у него всегда, пусть хоть в скромном количестве, будут, поскольку если не придут они сами, по любви к Богу, то принудит их прийти страх смерти или скорбь разлуки. И вот тут мы выскажем очень важную мысль: приведенные в храм страхом, болью или семейным долгом, эти люди придут затем опять, если прикоснется к их сердцу благодать. И, наоборот не придут в другой раз вовсе, если посещение храма не превратится для них во встречу со словом Истины, а останется отбыванием скорбного номера.

Нельзя ставить себе целью удивить, ошеломить, потрясти словом пришедших на погребение людей. Нужно лишь молиться искренно и проповедовать просто, одушевляя слова собственной верой. Вопреки атеистическому воспитанию и злобным установкам, подброшенным лукавым миром, сердца людские прочитают и усвоят бесхитростную правду, прозвучавшую в словах пастыря. Задача-минимум для пастыря – верить твердо, молиться в простоте и не лгать. Последнее означает не актерствовать и не стремиться к внешнему эффекту.

Сказанное можно пояснить на примере. Германн, главный герой пушкинской «Пиковой дамы», как известно, был причиной смерти старой графини. Он пришел к ней из-за жажды денег и власти, подобно как и Раскольников пришел к старухе-процентщице для проверки своей «идеи» и за деньгами на первое время. Раскольников бил топором по голове, а Германн всего лишь грозил пистолетом, да и то – незаряженным. Но итог был одинаков. Обе старые женщины умерли. Раскольников на похоронах процентщицы не был. А вот Германн в церковь на отпевание пошел.

Дадим слово «солнцу русской поэзии»: «Имея мало истинной веры [как и наши «захожане»], он [Германн] имел множество предрассудков. Он верил, что мертвая графиня могла иметь вредное влияние на его жизнь, – и решился явиться на ее похороны, чтобы испросить у ней прощения»

Пропускаем намеренно детали прощания с покойной родственников и челяди. Идем ближе к интересующей нас теме. Отпевал графиню архиерей, и на погребении была сказана проповедь. Вонмем.

«Молодой архиерей произнес надгробное слово. В простых и трогательных выражениях представил он мирное успение праведницы, которой долгие годы были тихим, умилительным приготовлением к христианской кончине. "Ангел смерти обрел ее, – сказал оратор, – бодрствующую в помышлениях благих и в ожидании Жениха полунощного". Служба совершилась с печальным приличием».

Надо ли напоминать читателю, что старуха-графиня по вредности характера и бесполезности на дела добрые мало чем отличалась от жертвы Раскольникова? И жила она, вовсе не готовясь к христианской кончине. Вместо полночного Жениха, в образе которого подразумевается Христос Господь, дождалась она Германна с пистолетом в руках. И это ночное посещение исходатайствовала ей ее беспутная молодость, проведенная в Париже, за карточным столом и за проеданием и проигрыванием имений, оставшихся в России.