"Возвращение в Рай" и другие рассказы — страница 6 из 77


* * *

Любая мощная религиозная традиция сильна прошлым и влюблена в прошлое. Это вполне касается и нас, православных людей. Наша история полна знаков явленной святости, любовь к которой (внимание!) не должна отменять открытости по отношению к творимому настоящему и будущему.

Дух творит форму. Минувшее оставило нам множество священных форм, порожденных Духом: богослужебный чин, одежда, этикет, архитектура, и т. д. И легче всего, при этаком богатстве, соскользнуть в желание остановить время, то есть пожелать канонизировать и догматизировать все (буквально все), что получено в наследство. Тогда всякие сюсюканья, вроде бесконечных «спаси Господи» и «простите – благословите» убьют саму возможность нормально общаться. Еще в результате может родиться каста начетчиков и охранителей старины, неких носителей идеи града Китежа, согласно которой «все хорошее уже было», а впереди – только утраты и поражения. Это мышление еретично и отвратительно. Но есть вещи и похуже.

Хуже, если мы обожествим формы, ранее рожденные Духом, и на этом основании откажем Духу в праве творить иные формы и обновлять ранее созданные. По сути, мы тогда вступим с Духом в конфликт и постараемся запретить Ему действовать в качестве Сокровища благ и жизни Подателя. Мы скажем Духу, что кое-что из Своих сокровищ Он нам уже показал и нам этого хватит. А, следовательно, мы настоятельно просим Его, и даже требуем, чтобы Он прекратил Свои творческие действия, которых мы не ждем и в которых не нуждаемся. Жутко звучит, но именно это повсеместно и происходит.

На наших глазах из любви к прошлому может ожить «Легенда о великом инквизиторе». Там в темнице инквизитор говорит Христу, что завтра с одобрения народа он сожжет Христа, как еретика, причем в Его же Имя. «Ты дал нам власть и все сказал, а теперь не вмешивайся. Мы сами будем править от имени Твоего», – говорит прелат. Причем Достоевский рисует нам не лопающегося от жира сибарита, некоего развратника, пользующегося властью ради удовольствий, а изможденного подвигами и тяжкими думами аскета, состарившегося в трудах. Этот умный и волевой изувер есть, несомненно, духовный человек, духовность которого отмечена знаком «минус».


* * *

Какая из болезней мира не проникла в Церковь? Проникли все до одной. Правда, оказавшись в Церкви, болезни мира одеваются в подрясник, отращивают бородку и меняют обороты речи, отчего некоторым кажется, что они «освятились и оправдались». Но сути своей болезни не меняют, разве что по причине внешней елейности приобретают некую повышенную степень отвратительности. Имеем ли мы право об этом говорить, не подрывая веры? Думаю, что защищая веру, мы просто должны об этом говорить. В обществе, именующемся открытым и информационным, не нужно создавать себе имидж «безгрешных», а потом яростно оправдываться после очередной утечки информации или злобного нападения недоброжелателей. Нужно своевременно, адекватно и спокойно говорить о жизни духа и ее опасностях с теми, кому Церковь небезразлична. И если речь будет точна и не фальшива, многие информационные конфликты и провокации увянут, не успев распуститься.


* * *

Болезни Церкви, идентичные болезням мира, – это не просто порабощенность вещами, спутанность сознания, бескрылость бытия и желание удовольствий. Все это слишком очевидные болезни эпохи. Человек стал мелок и спесив. Мелкий и спесивый человек в миру отличается от своего собрата в Церкви тем, что первый пафосно рассуждает о правах человека и гражданина, а второй дежурно бубнит о смирении. О, не знаю, знакомо ли вам то ощущение мистического ужаса, когда спесивый человек начинает говорить о смирении? Тогда воистину хочется заткнуть уши и убежать за горизонт.

Но главное даже не это, а то, что мы (христиане) живем в той же мирской атмосфере замкнутости и эгоизма, в которой никто никому толком не нужен. Человек не нужен никому в миру. Это прописная истина. Но сплошь и рядом не нужен он никому и в Церкви. Человека привычно и повсеместно используют и нигде не любят. Не избавлен он от такого отношения и в Церкви.

Если же мы говорим, что мы «иные», что мы умеем любить и болезней мира нет в нас, то, во-первых, нам самим при этих словах станет стыдно, а во-вторых, люди не смогут не чувствовать фальшь этих утверждений. В ответ они будут молча от нас отдаляться или громко против нас бунтовать.


* * *

Фарисей в основном занят решением дилеммы «быть или казаться». Решает он ее, как и подобает фарисею, в сторону «казаться». Напомню, что в нашем мире это состояние угрожает в основном деятелям религии и политики. Мир же в целом решает уже другую дилемму: «быть или иметь». Люди в миру уже не хотят никем казаться, поскольку не только утрачивают четкие нравственные ориентиры, но и не верят, что такие ориентиры в принципе могут существовать. Соответственно, дилемма решается в пользу «иметь». «Все ищут ответа – где главный идеал? Пока ответа негу, копите капитал». Нельзя сказать, чтобы и церковный люд был свободен от этого бытийного перекоса. Мы тоже хотим «иметь», но при этом хотим еще и «казаться». Состояние поистине ужасное. И тем более ужасное, что мало кто захочет с диагнозом согласиться. Начнут на зеркало пенять. Начнут пытаться зашторивать окна и раскачивать поезд, делая вид, что мы едем, вместо того чтобы выйти из вагонов и обнаружить завал на дороге, из-за которого ехать дальше нельзя.


* * *

Я люблю Церковь. «Человеку свойственно ошибаться», но, по-моему, я ее очень люблю. По крайней мере, рядом ничего поставить не согласен. Только я отказываюсь любить все то, что принято с Церковью ассоциировать. Не все, то золото, что блестит, и не все, то Церковь, что пахнет ладаном.

Причем Церковь без моей любви проживет, и это ясно, как дважды два. Вот я без нее не проживу. И именно по причине желания сохранить самое дорогое, без чего и прожить не удастся, хочется с болью то шептать, то выкрикивать неприятные слова о том, что мы более играем в христианство, нежели живем во Христе.

И я не о мирских людях говорю, которые живут там, где ад начинается. Я говорю о тех, кому «все ясно», и кто в своей праведности уверен. Тяжелее, чем эти люди, в мире нет тяжестей.


Я И ТОТ УЧЕНИК


Мои хорошие знакомые однажды провели эксперимент. Они договорились в течение дня следить за собой и не произносить местоимение «я». Не «якать» то есть. Вместо «я знаю» нужно было просто говорить «знаю» или «мне это знакомо». Нужно было сломать привычную речевую стилистику и постоянно следить за собой, не выпуская из-за зубов последнюю букву русского алфавита. К исходу дня все согласились с тем, что это очень тяжело и что все участники эксперимента многократно нарушили запрет, невольно и по инерции то и дело «якая».

Это очень важный опыт. Нужно опознать в себе падшее и эгоистичное существо, которое пытается поставить себя в центр Вселенной, и оттого постоянно «якает», словно оно самое главное в мире.

Я, мне, меня, со мной, у меня, мое. «Мое» – в особенности. Любимая лексика, костяк речевой активности, сладкая музыка смертного человечества.

А теперь – внимание! Что называется, оцените разницу!

Очевидец евангельских событий, да не рядовой, а любимый Господом, Иоанн Богослов, постоянно говорит о себе в третьем лице. Тот ученик, которого любил Иисус (Ин. 20:2), – говорит он о себе. «Тот ученик бежал скорее Петра», «тогда вошел и другой ученик, и видел, и веровал». Сей ученик и свидетельствует о сем, и написал сие; и знаем, что истинно свидетельство его (Ин. 21:24).



То есть зритель неизреченных откровений обыкновенно говорит о себе, словно глядя на себя со стороны. Это не исключает обычной речи, и в Апокалипсисе он прямо говорит: Я, Иоанн, брат ваш, и соучастник в скорби, и в царствовании, и в терпении Иисуса Христа, был на острове, называемом Патмос (Откр. 1:9) Однако что касается страданий Спасителя и событий, связанных с Воскресением, то там Иоанн находится в некоем изумлении и отказывается говорить о себе привычным языком.

Апостол Павел сильно отличается от Иоанна и по условиям призвания на служение, и по характеру проповеди. Однако и Павел умеет говорить о себе в третьем лице. Смиряя коринфян, по необходимости говоря о видениях и откровениях, Павел говорит о себе тоже, словно о ком-то другом. «Знаю человека во Христе, – говорит он, – который тому назад четырнадцать лет… был восхищен в рай и слышал неизреченные слова, которые человеку нельзя пересказать» (2 Кор. 12:2–4). Без сомнения, этот человек – сам апостол Павел. Тем не менее он не говорит «я был в раю. Я видел ангелов. Я знаю то, чего никто не знает», а говорит: Таким человеком могу хвалиться; собою же не похвалюсь, разве только немощами моими (2 Кор. 12:5).

Ух, мы бы всласть «поякали», если бы были на его месте. Но, видно, оттого нам и не дается ничто сверхъестественное, что нет в душах наших достаточной степени отстраненности от себя самих, которая называется простотой и скромностью. Это еще не смирение, но необходимое условие последнего. Нет простоты, значит, нет глубины. А нет глубины, значит все, что ни нальешь в душу, тут же ее переполняет и наружу льется. Льется через болтовню, через похвальбу или осуждение, которые друг другу тождественны, как сиамские, телами сросшиеся близнецы.

Мы вправе думать, что привычно «якаем» потому, что не имеем подлинного благодатного опыта. А самого опыта не имеем потому, что «якаем», потому что на себе зациклены. Только мелкий, как наперсток, человек, постоянно трезвонит о себе, любит себя, хочет смотреть на себя, окружаясь фотографиями. Он не заглядывал «за шторку», не видел бездн, ничего не слышал ушами сердца. Здесь причина его пустоты и шумности. Не секрет, что именно такой тип человека сознательно плодит общество потребления. Если посвятить этого господина в тайны, то он не скажет, что «знает кого-то, кому было открыто нечто». Он ляпнет, как в лужу: «Я видел. Мне открыто. Я знаю». Ну как такому тайны доверять?