Возвращение — страница 42 из 83

Игнасио тем вечером пришел поздно, не подозревая, что случилось что-то неладное. Конча как раз запирала бар на ночь. Узнав об аресте отца, он разъярился. Но не на тех, кто его арестовал, а на свою семью, особенно на мать.

– С чего ему вообще приспичило слушать это радио? – возмущался он. – Зачем ты ему разрешила?

– Я ему и не разрешала, – тихо оправдывалась она. – Это не он его слушал.

– Значит, Антонио! – аж взвизгнул Игнасио, голос его ломался от бешенства. – Этот рохо братец! Дурной ублюдок – он ведь нас всех в гроб загонит. Ему ни до кого дела нет – ты это понимаешь, а? Ему на всех плевать!

Он кричал ей прямо в лицо. Она физически ощущала исходящую от него ненависть.

– Это не Антонио, – тихо призналась она. – Это я.

– Ты? – притихшим голосом переспросил он.

Конча объяснила, что на самом деле это она совершила преступление, за которое арестовали Пабло.

Игнасио злился на обоих своих родителей. Отцу следовало запретить ей слушать подрывные радиостанции, а ей не нужно было навлекать на себя подозрения своими попытками вызволить Эмилио из тюрьмы.

– Вам нужно было сидеть молча и не высовываться, – накинулся он на нее. – Это место и так уже зовут кафе де лос рохос, даже если отцу этого не говорили!

Но что тут можно было поделать? Несколько дней спустя они узнали, что Пабло Рамирес находится в тюрьме недалеко от Севильи.

Сразу после ареста Пабло вместе с сотнями других заключенных заперли в здании кинотеатра, расположенного в соседнем городке. Многие места заключения, появившиеся в ту пору, были импровизированными. Националисты арестовывали людей многими тысячами, и обычные тюрьмы переполнились. Арены для боя быков, театры, школы, церкви – все их превратили в узилища для невинных, и республиканцы не могли не заметить иронии в том, что места, предназначенные для приятного времяпрепровождения, развлечений, учебы и даже молитв, стали теперь площадками для пыток и убийств.

В кинотеатре, где оказался Пабло, напуганный и сбитый с толку, круглые сутки было темно, а люди спали в фойе, в проходах или, неуклюже ссутулившись, на неудобных деревянных сиденьях. Там он провел несколько дней, перед тем как группу арестованных перевели в тюрьму в двухстах километрах к северу. Никто не удосужился сообщить им ее название.

Помещение было рассчитано на три сотни заключенных; сейчас в нем содержалось две тысячи человек. По ночам они лежали тесными рядами, так плотно, что и повернуться было нельзя, прямо на голом бетонном полу. Ад, только холодный. Стоило кому-то закашляться, просыпалась вся камера. Скученность их содержания значила, что, если хотя бы один из них подхватит туберкулез, зараза распространится по всей тюрьме со скоростью лесного пожара.

За то время Пабло несколько раз переводили в разные тюрьмы, но распорядок везде был один и тот же. День начинался еще до восхода солнца, сигналом тому служили зловещее бряцание ключей и громыхание, с которым отодвигались, выпуская заключенных из их клеток, металлические засовы. За этим следовал завтрак из каши-размазни, принудительное посещение церковной службы, распевание фашистских патриотических песен и долгие часы беспросветной скуки и невыносимого нахождения в ледяной и кишащей вшами камере. Ужин почти не отличался от завтрака, только в овсяную жижу им бросали еще и горсть чечевицы. Тогда-то в их животах начинал ворочаться страх.

Поев, некоторые принимались бормотать молитвы, взывая к Богу, в которого едва ли верили. На висках выступал пот, бешено колотились сердца, отбивая неровный ритм. Приближалось время, когда начальник тюрьмы уныло и монотонно зачитывал расстрельные списки. Заключенные обязаны были его слушать, содрогаясь от ужаса, когда звучала фамилия, начинавшаяся так же, как их собственная. К ночи приговоренных заберут, а уже на рассвете расстреляют. Казалось, списки составлялись совершенно произвольно, и попадание в один из них могло быть делом случая, словно надзиратели в ожидании ужина сидели и убивали время, устраивая жеребьевку.

Большинство испытывали смешанные чувства тошноты и облегчения, когда понимали, что проживут еще день. Всегда был кто-то один, а может, двое, кто, услышав свое имя, терял самообладание, и его неудержимое бессильное горе отрезвляло уже успокоившихся остальных. Завтра на его месте легко мог оказаться любой из них.

Время от времени Конча навещала Пабло. Она выезжала рано утром, а возвращалась в полночь, снедаемая тревогой за мужа, жившего в жутких условиях, и страхом за Эмилио, который столкнулся с таким же ужасом. Сеньора Рамирес до сих пор не повидалась со своим сыном.

За исключением этих поездок, каждую минуту своего времени теперь Конча проводила в кафе. Видя, как мать не выдерживает напряжения, Мерседес предложила свою помощь и поняла, что труд – один из способов отвлечься от мыслей о том, сколь многих любимых ею людей нет рядом.


Их уведомили, что Эмилио перевели в тюрьму рядом с Уэльвой. Туда добраться было еще труднее, чем до Кадиса, но в следующем месяце Конча наконец смогла приехать на свидание с сыном. Она упаковала корзину с едой и припасами и испытывала теперь смешанные чувства: была там и радость, что увидит сына, и страх – в каком состоянии он может оказаться?

Когда Конча приехала в тюрьму, офицер бросил на нее полный пренебрежения взгляд.

– Паек Рамиресу не понадобится, – ледяным тоном сказал он.

Ей вручили свидетельство о смерти. В нем говорилось, что Эмилио скончался от туберкулеза. Она так долго цеплялась за последнюю соломинку надежды, а теперь осталась только с неопровержимым подтверждением кончины.

Свою обратную поездку мать не помнила. Так и не приходя в себя от потрясения, все действия она выполняла машинально, но благодаря этому и смогла продержаться долгие часы в дороге, пока добиралась к себе в Гранаду.

Игнасио бывал дома все реже. То, что происходило с семьей, вроде бы должно было беспокоить, но на деле больше всего Игнасио интересовало собственное благополучие, поэтому, когда мать вернулась, дома, как обычно, были только Антонио и Мерседес. По ее бледной коже и бескровным губам дети все поняли без слов. Они уложили ее в кровать и тихонько просидели рядом всю ночь. На следующий день она молча показала им свидетельство о смерти. Оно лишь подтвердило то, что они и так уже знали.


Когда мать уезжала на свидание к отцу, Мерседес управлялась с кафе в одиночку, но в остальные дни, когда у нее появлялось время, она бегала в Сакромонте. Танцы были единственным, что имело в ее теперешней жизни хоть какой-то смысл. Она шла на риск, учитывая новые постановления, накладывающие на поведение жителей Гранады определенные ограничения. Женщин обязали одеваться скромно: прикрывать руки и носить высокие воротники, более того, запретили диверсионную музыку, равно как и танцы. Жесткие рамки, установленные новым режимом, вызывали у Мерседес еще большее желание танцевать. Это искусство было проявлением свободы, и она ни за что от него не откажется.

Мария Родригес обладала безграничным терпением и неисчерпаемым знанием последовательностей шагов, которые и показывала Мерседес. Она первой оценила, насколько сложнее стала манера исполнения девушки. Отсутствие Хавьера рядом, смерть Эмилио и атмосфера горя, царящая у нее дома, значили, что ей не было нужды задействовать воображение для того, чтобы выразить в своих движениях надрыв и чувство потери. Они и так были ее реальностью, такой же, как и пол под ногами.

В Антонио, задумчивом и отстраненном, не осталось и следа от улыбчивого старшего брата, каким Мерседес его помнила. Теперь он исполнял роль главы семьи и всегда переживал, как бы с Мерседес чего не случилось, особенно когда она поздно возвращалась из Сакромонте. Сейчас их город стал местом, где танцы не приветствовались.

Тишину комнаты, погруженной за прикрытыми ставнями в ночной полумрак, нарушил щелчок осторожно закрываемой двери. Мало того что Мерседес преступно опоздала, она совершила еще одно прегрешение – попыталась пробраться домой незаметно.

– Мерседес! Где, во имя всего святого, тебя носило? – раздался громкий шепот.

Из сумрака в переднюю шагнул Антонио, и Мерседес застыла перед ним, склонив голову и спрятав за спину руки.

– Почему так поздно? Зачем ты так с нами?

Он замялся, растерявшись от смешения чувств – совершенного отчаяния и безусловной любви к сестре.

– Ну и что у тебя там? Как будто я сам не догадаюсь.

Она вытянула вперед руки. На распрямленных ладошках неуверенно покоилась пара поношенных черных туфель, кожа их была мягкой, словно человеческой, а подошвы – протертыми чуть не насквозь.

Он с нежностью обхватил ее запястья и, удерживая их в своих руках, взмолился:

– Ну пожалуйста, в последний раз тебя прошу…

– Прости, Антонио, – тихо ответила она, встретившись наконец с ним взглядом. – Я не в силах остановиться. Ничего не могу с собой поделать.

– Это опасно, керида миа, опасно.

Глава 19

Антонио и Игнасио определенно находились сейчас по разные стороны баррикад. Франсиско Перес, близкий друг Антонио, заронил в того подозрение, что Игнасио мог быть причастен к аресту его отца и брата, Луиса и Хулио. Тогда это обвинение показалось Антонио возмутительным, но он так и не смог окончательно выбросить его из головы. Тесные связи Игнасио с правыми, которые держали сейчас в своих руках власть в Гранаде, уж точно не оставляли ни у кого сомнений в том, что он принадлежал к лагерю сторонников Франко. Будучи местной знаменитостью, Игнасио стал визитной карточкой всех тех, кто с особым рвением вершил в городе несправедливость и насилие.

Антонио понимал, что ему следует проявлять крайнюю осторожность. Несмотря на их с Игнасио кровное родство, он ясно сознавал, что брат легко сможет использовать его взгляды и дружбу с ярыми социалистами ему во вред.

Хотя Гранада находилась в руках националистов, в городе оставалось немало тех, кто тайно поддерживал законное республиканское правительство; многие с готовностью сопротивлялись навязанной им тирании, а это значило, что ужасы войны сеяли не только франкисты. Расхожим явлением стали убийства тех, кого подозревали в содействии войскам Франко, и на их телах часто обнаруживались следы пыток.