На вытянутой ладони старика лежала лишь кучка пыли, жалкая горстка испанской земли, которую он пронес с собой через горные перевалы.
– Пор фавор[75], – умолял он.
Старик и договорить не успел, как пограничник одним движением смахнул земляную крошку с его руки. Тот опустил взгляд на крупинки песка, остатки его patria[76], запавшие в морщинки ладони.
– Ихо де пута![77] Ублюдок! – воскликнул он, задыхаясь от переполняющего его возмущения. – Зачем ты?..
Пограничники рассмеялись ему в лицо, и Антонио, шагнув вперед, мягко взял старика за руку. По его лицу текли слезы, но он все еще кипел от ярости и был готов накинуться на обидчиков. Злиться сейчас было без толку: французов это только раззадорит, что приведет к дальнейшим издевкам. Они уже топтали сапогами драгоценную испанскую землю. Старик получил еще один тычок в спину. Если не будет больше поднимать шум, скоро окажется во Франции.
Теперь пограничники переключились на Антонио. Один из них схватился за дуло его винтовки. Жест был вызывающим и совершенно излишним, учитывая, что гора брошенного на обочине оружия и так явно указывала на то, что на территорию Франции им придется ступить безоружными. Дополнительных подсказок вроде бы и не требовалось. Антонио, не говоря ни слова, отдал винтовку.
– С чего нам их сдавать? – тихо прошипел Виктор.
– Потому что у нас нет выбора, – ответил Антонио.
– Но зачем им заставлять нас это делать?
– Потому что они боятся.
– Чего? – недоверчиво воскликнул Виктор, оглядывая окружавших его изнуренных мужчин, женщин и детей. Все стояли, сгорбившись от усталости, а некоторые еще и согнувшись в три погибели, словно огромные улитки, под тяжестью оставшегося скарба. – Как нас можно бояться?
– Они опасаются впустить в страну кучу вооруженных коммунистов, которые начнут там все под себя подминать.
– Что за безумная мысль…
Отчасти так и было, однако они оба знали, что в разрозненные ряды разбитого ополчения затесались экстремисты и что во Франции на протяжении всей войны слухи о поведении rojo сильно преувеличивались. Тех, кто ждал радушного приема, постигло только разочарование. Присутствие в Испании интернациональных бригад создало у них представление, будто они везде и повсюду могут рассчитывать на поддержку и солидарность со стороны других государств, но оно оказалось неверным. Холодная безжалостность пограничников вытравила последние остатки надежды у тех, у кого они еще могли оставаться.
За постом пограничного контроля дорога, извиваясь, спускалась к морю. Побережье было диким и скалистым, воздух – более пронизывающим, чем у них на родине. Но они шли по склону вниз, что само по себе было облегчением. Люди двигались толпой, механически переставляя ноги. Их сопровождали французские полицейские, которых раздражала неторопливость беженцев.
– Интересно, куда они нас ведут, – подумал вслух Антонио.
Ходили слухи, что французы, хоть и не горели желанием пускать их в страну, подготовили для них временное пристанище. Где бы им ни довелось приклонить голову после многодневного перехода при минусовых температурах, все будет облегчение.
По мере того как они спускались вниз, их до самых костей начала пробирать сырость. Виктор ничего не ответил своему попутчику, и оба продолжили свой путь в молчании. Они почти ничего не чувствовали от холода, и это, наверное, притупило их реакцию на то, что их теперь ожидало.
Антонио думал, что они направятся вглубь страны, оставив за спиной суровые морские просторы, но вскоре им открылся необъятной ширины песчаный пляж, простиравшийся до самого горизонта. Они увидели огромные загоны, огороженные колючей проволокой, и не сразу сообразили, что сюда-то их и вели. Но ведь это же загоны для скота, а не для людей! Кое-где заграждения уходили в море.
– Не может быть, чтобы они собирались нас тут держать… – сказал Виктор, у которого язык едва на это повернулся. Он глянул на ряд темнокожих конвоиров, которые сейчас заталкивали людей в загоны, помогая себе прикладами винтовок.
– Мы поменяли мавров вот на этих ублюдков? Пресвятая Дева Мария…
Антонио почувствовал, как в приятеле закипает гнев. У него тоже вызывало омерзение решение французов использовать свои сенегальские войска для охраны испанских беженцев. Многие из них на собственной шкуре испытали жестокость африканской армии Франко, самых лютых подразделений в составе фашистских вооруженных сил, и сейчас им чудилось, что на этих черных лицах застыло уже знакомое им безжалостное выражение.
Они не прислушивались к мольбам родственников, отчаянно желавших остаться вместе, разделяя людей по законам математики, а не милосердия. Все, что их волновало, – это как бы порациональнее рассортировать эту прорву народа, а единственным известным им способом сохранить ситуацию под контролем было поделить людей на строго равные по численности группы. Французы боялись, что их маленькие приграничные городки просто захлестнет волна беженцев, и их опасения были небезосновательны. Городок Сен-Сиприен, где проживала тысяча с небольшим человек, должен вскоре будет разместить у себя более семидесяти пяти тысяч чужеземцев, и единственным местом, которое эта коммуна могла им предложить, оказался огромный, не пригодный ни к чему участок земли прямо у моря – пляж. Такая же история произошла и в других городках дальше по побережью Кот-Вермей, в Аржелесе, Баркаресе и Сетфоне. Единственным местом, которое они смогли выделить беженцам, оказался пляж.
Условия проживания были ужасными. Начать с того, что беженцев поселили в самопальные палатки, сложенные из деревянных кольев и одеял и совершенно не защищавшие от непогоды. В первые недели над пляжами бушевал шквалистый ветер с дождем. Каждую ночь Антонио вызывался встать на час в дозор и проследить, чтобы люди не оказались погребенными в песке заживо: ветер играл песчинками, сооружая из них насыпи над беззащитными и слабыми. В этой унылой пустыне песок забивался в глаза, ноздри, рты и уши. Люди ели песок, дышали им, лишались из-за него зрения; беспощадный и вездесущий, он сводил некоторых с ума.
Еды было очень мало, и лишь один маленький родник на первые двадцать тысяч прибывших. Больных толком никто не лечил. Из госпиталей Барселоны были эвакуированы тысячи тяжелораненых, у многих началась гангрена. Тех, у кого появились симптомы дизентерии, охранники изолировали; таких обычно можно было легко определить по исходящему от них тошнотворному зловонию; заболевших бросали гнить во временном карантине. Других болезней тоже было в избытке. Туберкулез и пневмония распространились повсеместно. Каждый день мертвые захоранивались глубоко в песок.
Но, пожалуй, больше всего Антонио ненавидел то, как их всем скопом водили испражняться. Для этой цели были отведены отдельные зоны у моря, и он с ужасом ждал, когда наступит его очередь тужиться в море под презрительными взглядами охранников. Это было унизительнее всего – ходить под конвоем на этот изгаженный участок пляжа, где ветер поднимал в воздух песок и замаранные клочки бумаги.
Если не считать каких-то ежедневных дел вроде упомянутого, то на пляжах время как будто остановилось. Постоянное перекатывание волн, их неослабный пульсирующий ритм отражали безразличие природы к людской трагедии, разыгрывающейся на этих песках. Дни превращались в недели. Для многих время потеряло счет, но Антонио вел свой, делая зарубки на палке. Ему это помогало легче переносить мучительно медленное течение времени. Некоторые, боясь, что сойдут с ума от скуки, придумывали способы ее скрасить: выручали игры в карты, в домино, резьба по дереву. Кое-кто даже мастерил фигурки из обрывков колючей проволоки, которую находили в песке. Иногда вечерами читали вслух стихи, а бывало, что глубокой ночью из одной из палаток доносилось глубокое пронзительное звучание канте хондо. Это была наиболее архаичная форма напева фламенко, и от его проникновенности у Антонио мурашки бегали по телу.
И вот как-то вечером решили устроить танцевальное представление. Среди зрителей были и охранники, которых это зрелище поначалу изумило, а потом и заворожило. Как раз смеркалось. На маленькой, но крепкой сцене, сооруженной из старых ящиков, которые кто-то отыскал у палатки с провизией, начала свой танец молодая женщина. В отсутствие музыки аккомпанементом ей служили ритмичные хлопки; звук нарастал, ширился, пока не превратился в симфонию, исполняемую оркестром ладоней. Одни хлопали мягко, другие звонко и отчетливо, то громче, то тише следуя тому, какие удары отпускали по доскам женские ноги.
Танцовщица была кожа да кости; когда-то она, может, и могла похвастаться пышными формами, но за месяцы полуголодного существования они растаяли без следа… А вот чувство ритма, жившее где-то глубоко внутри, осталось при ней; болезненная худоба только подчеркивала гибкость движений ее рук и пальцев. Пряди спутавшихся от соленых брызг волос липли к ее лицу темными змейками, но она не делала ни малейших попыток их убрать.
Пусть ни тяжелой многоярусной юбки для фламенко, которая бы вихрем кружилась вокруг лодыжек, ни гитарного аккомпанемента у танцовщицы не было, но в ее воображении имелось и то и другое, а зрители проживали эту фантазию вместе с ней. Ее прекрасная, отделанная изящной бахромой шелковая шаль сгорела со всеми остальными вещами, когда во время авианалета в дом угодил снаряд. Сейчас она оборачивала вокруг себя изодранный в клочья головной платок, чья обтрепанная кромка лишь отдаленно напоминала богато украшенный кистями край шали. Быстро подтянувшиеся к сцене мужчины, женщины и дети стали свидетелями демонстрации чувственности и страсти, диссонирующей с бездушностью окружающей их обстановки. Танец заставил их забыться, перекрыл шум волн. А она все танцевала и танцевала в прохладе ночи, почти не покрываясь испариной. Когда казалось, что ей нечего больше предложить зрителям, она начинала заново, с мягкого постукивания каблуком. В каждом из зрителей всколыхнулись воспоминания о