Возвращения домой — страница 44 из 65

Маргарет сказала ему, что пора кушать; он ответил, что не хочет.

– Что же ты хочешь? – спросила она с той же ласковой суховатостью, с какой обратилась бы к любовнику.

Малыш теперь сжимал в руке мячик от пинг-понга и, как только мать вытащила его из загончика, стал кидать его то в зеркало над камином, то в картину возле своей кроватки.

Джеффри вышел, чтобы принести ему еще какую-то еду, но малыш не обратил на его уход никакого внимания и продолжал забавляться мячом, а я следил за движениями его плеча, такими плавными и мягкими, будто у него суставы были на двойных шарнирах.

– Это его любимое занятие, – сказала Маргарет.

– Он как будто довольно крепкий, – заметил я.

Она улыбнулась: рядом, был ее детеныш, и она забыла о ссоре. Стоя возле него – он уже доставал ей до бедра, – она не могла скрыть того, о чем умолчала на приеме у отца и насчет чего Джеффри был так многоречив, – своей страстной любви к ребенку. Эта любовь выражалась на ее смягчившемся лице, сковывавшая ее тело напряженность исчезла. И снова, как и в ту минуту, когда я увидел, как красив ребенок, меня что-то больно кольнуло: никогда прежде я не замечал в ней столько нежности.

– Он любит пробовать свою силу, – сказала она.

Я понял, что таилось за этими словами. Подобно многим тонким натурам, она часто жалела, – в особенности до того, как убедилась, что способна сделать человека счастливым, – что ее собственное детство прошло в такой изысканной обстановке, не было попроще и поближе к земле.

Я что-то ответил, желая показать, что мне понятен смысл ее слов. Она снова улыбнулась, но Морис, рассердившись, что мать не обращает на него внимания, стал кричать.

Пока он ел, я не принимал участия в общем священнодействии, озаренном солнечным лучом, позолотившим ножки высокого стула. Маргарет уселась перед Морисом, а Джеффри – сбоку; ребенок смотрел на мать немигающим взглядом. Съев две-три ложки, он потребовал, чтобы она ему спела. И тут мне пришло в голову, что за все время, пока мы были вместе, я ни разу не слышал, как она поет. Она запела, и голос у нее неожиданно оказался звучным и глубоким; ребенок не сводил с нее глаз.

Песня наполнила комнату. Джеффри, улыбаясь, смотрел на сына. Луч солнца падал теперь на их ноги – казалось, будто они на сцене и свет прожектора чуть-чуть сместился.

Кормление закончилось, Джеффри дал малышу конфету, и на мгновение в комнате наступила полная тишина. Луч солнца так и лежал у их ног, и Маргарет смотрела на ребенка, то ли забыв обо всем на свете, то ли думая, что никто за ней не наблюдает. Потом она подняла голову, и я скорее почувствовал, чем увидел, – я смотрел в сторону, – что ее взгляд переместился с ребенка на меня. Я повернул голову; она не отвела взгляда, но лицо ее вдруг затуманилось. Это продолжалось всего лишь секунду. Она вновь посмотрела на ребенка, потом взяла его за руку.

Это продолжалось секунду, но я все понял. Я бы понял и раньше, когда мы прощались после выставки у ее отца, и, конечно, во время ссоры за столом, когда она защищала Джеффри, если бы не жаждал этого так сильно; теперь я понял, что она думает обо мне не меньше, чем я о ней.

В жаркой комнате, где было шумно от требовательных криков малыша, я познал не предчувствие, не ответственность, не вину, которая казалась бы неотвратимой, если бы я наблюдал за всем этим со стороны, а совершенный восторг, будто в одно мгновение сама радость очутилась у меня в руках и в жизни моей, словно по мановению волшебной палочки, все стало на свои места. К этой радости не примешивался страх, раздвоенность исчезла, я был абсолютно счастлив.

39. Иллюзия невидимости

Шел сентябрь, и вот, впервые с тех пор, как Маргарет вышла замуж, я должен был встретиться с нею наедине. В тот же день мне предстояло участвовать в беседе с Гилбертом Куком. За полчаса до нашего с нею свидания он явился ко мне, уже успев узнать у Гектора Роуза, что все обстоит хорошо.

– Значит, я сумел их провести? – сказал он не столько с удовольствием, сколько со злорадным торжеством; так он, не рассчитывая обычно на успех, встречал всякую удачу, выпадавшую на его долю. Да и в самом деле ему здорово повезло – теперь по существу, если и не по форме, его карьера была обеспечена. Гектор Роуз решал участь сотрудников своего управления, выразивших желание навсегда остаться на государственной службе. Для беседы с людьми раз в неделю заседала комиссия из четырех человек, включая и меня. Приближалась очередь Джорджа Пассанта.

– Теперь уж, видимо, все в порядке? – спросил Гилберт, раскрасневшийся, с воспаленными глазами.

Я сказал ему, что кандидатуры Роуза утверждают непременно.

– Черт побери! – вскричал Гилберт. – Никогда не рассчитывал остаться до смерти государственным чиновником.

– А на что же вы рассчитывали?

Я знал, что он едва ли сумеет ответить на мой вопрос, ибо в своей служебной карьере всегда был удивительно нецелеустремлен и ничего не добивался.

– Одно время я подумывал было о военной службе, – сказал он, насупясь. – Но меня забраковали. Потом я надеялся сколотить небольшой капиталец у этой старой акулы Лафкина… Не знаю. Но уж, во всяком случае, мне и в голову не приходило засесть здесь навсегда. Честно говоря, – вдруг выпалил он, – я никогда не считал, что у меня для этого достаточно ума!

Как ни странно, в каком-то определенном, узком смысле он был прав. Он не обладал точным умом юриста и проницательностью государственного чиновника высшего класса. Эти недостатки не сулят ему хорошей перспективы – к такому мнению в тот день пришли Роуз и другие. Он, наверное, поднимется по службе еще на одну ступеньку и на этом остановится.

И все-таки ему удалось произвести хорошее впечатление на членов комиссии, столь отличных от него самого. Он был настолько чужд всякой чопорности, что Роуз с удовольствием почувствовал, как исчезает его собственная чопорность. Как это ни парадоксально, но иногда его нежелание соблюдать необходимую дистанцию, его фамильярное обращение заставляли корректных, застегнутых на все пуговицы людей относиться к нему доброжелательно. Гектор Роуз и его коллеги вовсе не переоценивали возможностей Кука; для этого они были достаточно опытны и в своих суждениях слишком хладнокровны; быть может, они и правильно поступили, оставив его в министерстве; но если бы даже решение повисло в воздухе, у него, несомненно, было большое преимущество: он нравился уважаемым людям.

Что бы они сказали, подумал я, если бы им стали известны другие стороны его деятельности? К примеру, их, наверное, удивило бы, что, сидя в тот день у себя в отделе, я, его давний приятель, а в последние годы – начальник, думал о нем со страхом. Меня страшила его страсть к выслеживанию. Я не осмеливался даже намекнуть ему, что намерен ненадолго удрать. Я боялся его чутья, словно он способен был унюхать мою тайну прямо в воздухе.

Наконец, взволнованный, запыхавшись, я с опозданием добрался до кафе, напротив станции метро возле Сент-Джеймского парка. Маргарет уже ждала меня; перед ней на столе стояла пепельница, полная окурков. Она была встревожена, но встретила меня радостно, без упрека.

– Знаешь, почему я опоздал? – начал я.

– Не надо объяснять, ведь ты пришел.

– Все же мне хочется тебе объяснить. Я не мог избавиться от Гилберта, – сказал я, – боялся, что он узнает о нашей встрече.

– Пустяки, – ответила Маргарет. Она сказала это так, будто не допускала и мысли о необходимости что-либо скрывать. В ту же секунду лицо ее вспыхнуло радостью; на нем появилась улыбка одновременно и стыдливая и вызывающая. Она принялась расспрашивать меня о моих делах.

– Я уже сказал тебе, ничего интересного у меня нет.

– Я не об этом, – быстро и твердо возразила она, – я даже не знаю, где ты живешь. Тебе известно обо мне гораздо больше, чем мне о тебе.

Я рассказал ей о работе; объяснил, что меня больше не увлекает игра в борьбу за власть, – я уже достиг того положения, какого мне хотелось.

– Я так и думала, – с довольным видом заметила она, понимая мое нынешнее состояние лучше, чем прошлое.

– Я не уверен, что все произошло бы именно так, если бы не ты.

– Произошло бы, – сказала она.

В чашках дымился чай, в металлической пепельнице тлел окурок, распространяя едкий запах. Я видел ее так отчетливо, будто с глаз моих внезапно сняли закопченное стекло заботы. Еще минут двадцать назад я сидел как на иголках, боясь, что кто-нибудь, – например Гилберт, проходя мимо, увидит нас в окно. Теперь же, хотя мы и улыбались друг другу и любой из знакомых, едва взглянув на наши лица, понял бы все, мне казалось, что тайны не имеют никакого значения или, вернее, что никто нас не заметит. Меня охватило одно из тех состояний, порожденных взаимопониманием, желанием и радостью, в котором мы кажемся себе неузнаваемыми и потому в полной безопасности. Мне не раз случалось наблюдать, как опасно подобное состояние для вовлеченных в недозволенную любовную интригу благоразумных людей, ибо в самом разгаре неведомого блаженства человек внезапно ведет себя так, будто стал невидимкой.

Ее рука лежала на столе, и я коснулся ее пальцев. Мы не раз бывали близки, мы познали все, что можно было познать, но сейчас при этом прикосновении я затрепетал, словно вновь держал ее в своих объятиях.

– Я хочу поговорить с тобой, – сказал я.

– Может, не стоит? – воскликнула она.

– А может, все-таки стоит?

– Давай отложим хотя бы на время.

Никогда прежде не слышал я у нее такого голоса: в нем звучали радость и страх, а быть может, даже нечто большее, чем страх.

– Я всегда отличался умением все откладывать, хотя бы на время, – сказал я, – и ничего хорошего из этого не вышло.

– Нам так спокойно сейчас, – взмолилась она. И добавила: – Сказанное неминуемо изменит наши нынешние отношения.

– Я знаю.

Наступило молчание. Как и в тот вечер, несколько лет назад, когда она впервые потребовала от меня ответа, я мучительно пытался подыскать нужные слова