— Зина, — сказал я ей тихо, — завтра по случаю твоего дня рождения все в лагере будет делаться по твоему распоряжению. До вечера — ты хозяйка. Идет?
Зина улыбнулась, кивнула и, скрывая смущение, пошла за хворостом для костра. В это время ко мне подсел Турчанинов:
— Можно задать один вопрос?
— Вы ведь не в армии, Турчанинов, и отлично это знаете, чего же вы притворяетесь?
— Так вот, — как-то напряженно заговорил он, — я ведь точно знаю, вы хотели выгнать меня из экспедиции. Почему вы этого не сделали?
— Как вам сказать… Поверхностному наблюдателю люди, работающие в экспедиции, настоящие экспедиционники, могут показаться односторонними, даже примитивными. Это, конечно, не так. Непрерывное, круглосуточное общение и на раскопках, и в лагере, добровольно принятая необходимость подчинить все свои действия интересам экспедиции, если понимать их в широком смысле, — все это требует предельной простоты и точности отношений. Во всяком случае, их внешних проявлений, какими бы путями человек ни приходил к простоте и точности. Тот, кто этого не поймет и этому не следует, должен уйти из экспедиции сам или с посторонней помощью. Вы, в конце концов, это поняли, потому и остались. Хотя, за ваши хулиганские шуточки, например за выходку с корреспондентом, вам надо было бы намылить шею!
— Спасибо! — медленно ответил Турчанинов. — Спасибо. А теперь я хочу вам кое-что сказать. Я ведь чувствовал, что все относятся ко мне по-особому. Неплохо, но по-особому. И от этого я несколько раз порывался уехать. Знаете, что меня удерживало? Материальность, очевидность открытия нового, сопутствующая вашей работе. А потом, помните стихотворение «Память»?.. О том, как в кружении жизни проносится мелькающее отражение потерянного навсегда, но кончается стихотворение такой строфой: «Когда же, наконец, восставши ото сна, я буду снова я — простой индеец, задремавший в священный вечер у ручья…»
— Знаю это стихотворение.
— Так вот, — продолжал он, — о людях, которые до старости, до тех пор пока хватит сил, месяцами жили бы в лесу, в палатках, сидели бы у костров, пристально всматривались и вслушивались в природу, судили бы, как не о совсем нормальных субъектах с сильно затянувшимся инфантилизмом. А для вас и для людей некоторых других специальностей это входит в круг профессиональных обязанностей.
— Думаю, что есть и еще одна причина…
— Вы это серьезно говорите? — спросил Турчанинов.
— Степень серьезности соответствует мере нашего взаимопонимания…
На другой день Зина поднялась с рассветом, но как ни рано она проснулась, мы встали еще раньше. Когда она вышла из палатки, весь лагерь был уже украшен. На большом столе с надписью «Музей подарков» стояли первые экспонаты. Между деревьями висели бумажные ленты с шутливыми приветствиями и поздравлениями. Над обеденным столом был прибит фанерный щит с огромным, метр на метр, фотопортретом Зины. Перед завтраком Георге прочел праздничный приказ, а потом, когда все вдоволь напоздравлялись, дежурный Саня Барабанов осведомился:
— Зина, вечером будут серенады, вручение подарков и вся программа, а что теперь делать? Ты хозяйка…
— Пойдемте на городище, — сказала Зина.
Вот уже несколько дней как не работала помпа, Зинин раскоп был залит голубоватой водой. Она сквозь траншею, пробитую в толще вала, стекала вниз ко дну лощины. С городища видно было, как вдалеке возятся колхозные строители, перекрывая дамбой ручей. Мы спустились к самому раскопу. Вот она — живая вода, столетиями скрытая от людей, обреченная течь где-то под землей! Теперь она снова вырвалась на дневную поверхность[6], она прихотливо бежит, отражая солнце и небо, и это мы помогли ей.
А потом Зина неожиданно поднялась на гребень вала и стала читать:
Через горы, через ельник,
Всем невзгодам на беду,
Словно шубертовский мельник,
Я с котомкою иду!
А в котомке все простое —
Лишь цветы и тишина,
Только солнце золотое
Да туманов пелена…
Она прочла стихотворение, и ее звонкий голос, подхваченный порывами ветра, был слышен далеко вокруг. Турчанинов не сразу и каким-то осипшим голосом спросил:
— Откуда ты знаешь эти стихи?
— Да у нас прошлый год работал один землекоп, — вот он и написал.
— Врешь ты все, — нахмурившись, отрезал Турчанинов. — Я знаю эти стихи. Их написал московский поэт. И его знаю. Это Саша Тихомиров.
— Ну, значит, он и работал у нас землекопом, — отпарировала Зина. — Не веришь, спроси у кого хочешь из отряда или у него самого, когда будешь в Москве.
Темнело рано, и уже после обеда, по распоряжению Зины, мы собрались возле костра. Когда огонь разгорелся и видимый мир сдвинулся, ограниченный отсветами пламени, Зина сказала:
— Скоро мы вернемся, будем анализировать материалы, изучать, сравнивать, писать отчеты, — давайте сегодня пофантазируем… Давайте по очереди придумывать, что было, когда на древнем поселении кипела жизнь, как попал сюда византийский перстень, — словом, обо всем… Вы не против, Георгий Борисович? — обратилась она ко мне.
— Совсем не против. Ведь если факты — воздух науки, то воображение — ее живая вода. Без воображения факты оставались бы мертвой и неосмысленной грудой информации.
— Ну что ж, — сказала Зина, — вот вам и начинать.
— Это было в середине десятого века, — неуверенно проговорил я. — Столица Византийской империи — Константинополь. Глубокая ночь. Темны окна императорского дворца. Только в одном из них горит свет. Третий император Македонской династии — мыслитель и историк Константин Багрянородный — принимает вызванного среди ночи во дворец молодого аристократа Стилиона. Император задумчиво говорит:
«Никогда еще со времен самого Юстиниана Великого так не восхваляли империю и императора художники, поэты, музыканты и риторы. Но я не обманываюсь. Подобно тому как кузнечики в поле стрекочут особенно яростно перед бурей, так хор льстецов поет особенно громко перед катастрофой».
Император откинулся в кресле, выйдя из круга, освещенного двумя светильниками, стоявшими на столе, и продолжал, почти невидимый:
«Империя! Прекрасная империя, венец творения рук человеческих, благословенная господом, больна смертельной тайной болезнью».
Стилион, сидевший напротив императора, сделал едва заметное движение головой, но император увидел и понял это движение.
«Да. Это именно так, — твердо проговорил он. — Империя процветает, но неодолимо зреют внешние и внутренние силы, ведущие ее к гибели. Мне было четырнадцать лет, когда, увлеченный наукой и искусством, я передал власть в государстве друнгарию — начальнику флота Роману Лекапину. Роман был энергичным и проницательным политиком. Он понял, что в империи борются насмерть две силы и от исхода этой борьбы зависит все. И он решительно встал на сторону крестьян и стратиотов[7] — земледельцев-воинов, основу византийской армии, против динатов, провинциальных крупных землевладельцев, опиравшихся на церковь и часть чиновничества. Динаты разоряют и захватывают крестьянские земли, подрывая военную мощь империи и ведя ее к распаду. Шесть лет назад, в результате заговора динатов, Роман был свергнут и сослан своими же сыновьями. Динаты торжествовали. Тогда мне пришлось оторваться от любимых занятий и взять тяжесть практической власти на себя. Я издал еще более суровые законы против произвола динатов. Я хотел восстановить справедливость. Но что получилось? Веления императора — категоричные и ясные — не выполняются. Это происходит потому, что государственный аппарат, обновленный только сверху, пассивно, но неуклонно сопротивляется новой политике. Сменить весь аппарат невозможно: многие императоры были убиты при такой попытке. И даже новая смена ничего бы не дала. Новые люди быстро стали бы на тот же путь.
Крестьяне и стратиоты разорены. В них все больше появляется рабских черт — трусость, угодливость, эгоизм. Основой военных сил теперь служат тяжеловооруженные дружины всадников — катафрактов, состоящие при динатах. Но разве на этих своевольных, равно далеких от императора и от народа войсках может покоиться безопасность и величие империи?!»
Стилион слушал молча, не двигаясь. Этот тридцатилетний патриций принадлежал к старинному знатному роду, насчитывающему с десяток поколений. Среди его предков были послы, генералы, главы провинций, магистры и другие высшие чиновники империи. Среди них был даже один «логофет дрома» — чиновник, ведавший государственной почтой и приемом послов. Сам Стилион в свои тридцать лет успел уже, состоя в свите посла, побывать в Персии, он воевал в Египте, Сицилии и Болгарии. Став «протокарабом» — капитаном корабля, принимал участие в нападении на гнездо арабских корсаров, остров Крит.
Образованный и циничный, изнеженный и мужественный, он одинаково равнодушно мог спать и на камнях, и на роскошном ложе, с насмешливым безразличием принимал как победу, так и поражение.
Поэтому он не дал себе труда поволноваться, когда, разбуженный посреди ночи самим начальником императорской гвардии, был тайно приведен во дворец и выслушивал здесь то, чего не должен слышать никто.
Стилион думал со свойственным ему снисходительным цинизмом:
«Ого! Быстро же проникся ты, великий император, понятиями величия империи, божественности власти, собственного величия. А ведь еще твой дед Василий — полуармянин-полуславянин, которого ты теперь выдаешь за потомка Александра Великого, был безграмотным крестьянином, красивым животным, который благодаря силе и ловкости получил состояние от богатой старухи и поступил на императорскую службу. Обласканный Михаилом Третьим, он отплатил ему тем, что ночью приказал своим людям зарезать пьяного императора в его спальне, а сам захватил престол убитого. Впрочем, власть, полученную путем злодеяния, Василий охранял доблестями.
Ты же, мой император, внук разбойника, не сам передал власть Роману, как ты говоришь. Просто новый разбойник отшвырнул мальчика в сторону. Ты не очень-то сведущ в практической политике, но отдадим тебе справедливость: т