Возвращенное имя — страница 41 из 59

Особенно выделялись три глубокие вертикальные морщины — одна, идущая от переносицы вверх по крутому лбу, и две возле углов рта. Заключенное между этим трехсвечником лицо его с твердыми и резкими чертами заметно отличалось от морщинистой шеи и уже размытых очертаний щек. Седые волосы его пышной шевелюры не были мертвы, они блестели и отливали голубизной. Профессор сидел совершенно неподвижно, но не трудно было понять, что как раз не в этом его суть, его естество. Так неподвижно лежащий клинок в самой своей форме, остроте заточенного лезвия, стали, из которой он сделан, несет свое предназначение, он создан для быстрого и сильного удара, а не для покоя.

Профессор приоткрыл глаза и стал всматриваться в большие волны, пена от которых заливала вспыхивающую прибрежную гальку. Краем глаза он увидел меня, но никак на это не реагировал. Разве что беспомощно и беспорядочно задвигались пальцы. Я знал совсем другие их движения — точные, уверенные. Этими пальцами умел он, пользуясь иглой и крошечными кисточками, с ювелирной точностью снять накипь тысячелетий с древней статуэтки, нисколько не повредив ее хрупкой поверхности. А сейчас эти движения напоминали походку недавно ослепшего человека.


Когда Помонис увидел стоящего в лоджии друга, он подумал: «Приехал сразу, старина. Ну и что ж… Это хорошо… но я не могу даже ради него менять свой распорядок. А потом, что я ему скажу? Все давно уже сказано…»

Он снова стал смотреть на волны, и твердые бледные губы его искривились в подобие презрительной усмешки. Он думал: «Вот она, пресловутая реальность бытия, со всей ее нелепостью и иллюзорностью. Судя по высоте волн, на море шторм, а я не слышу даже слабого шума прибоя! Ухищрениями софистики все можно объяснить, можно, конечно, и это — но зачем?.. Очевидность факта, во всей его незамутненной ясности, лишь подчеркивает нелепость видимой реальности. Насколько ярче, логичнее, истинно реальнее уже пройденные пути. Достаточно только сдвига во времени, неизмеримо более легкого, чем в пространстве, и все становится на свои места».

Длинные, еще сильные пальцы профессора застыли на подлокотниках кресла, и весь он, нахохлившись, склонив набок большую седую голову, снова стал неподвижным. В мозгу его с ненавязчивой, но совершенной ясностью, возникали воспоминания…

Вот он — девятнадцатилетний элегантный юноша, единственный сын и наследник богатого землевладельца, после окончания лицея приехал впервые в Рим. Немного он еще видел на свете, но уже пресыщен, как легко пресыщаются люди со скользящим, поверхностным видением. Со скукой, в которой нет ничего наигранного, бродит он по каменному полу Пантеона с его темно-красными и серыми кругами и квадратами. От пола приятно тянет холодком, икры слегка покалывает. Многоголосый и разноязычный гул, исходящий от бесчисленных групп туристов, действует усыпляюще. Юноша на минуту оживляется, когда широкий и яркий солнечный луч, свободно пройдя через круглое девятиметровое отверстие огромного купола и постепенно перемещаясь по стенам, падает на старинную входную дверь.

В этом широком луче, в этом потоке света вдруг ожила и засияла золотистыми блестками невидимая до того пыль. Присутствие ее раньше ощущалось только сладковатым душным запахом.

Юноша смотрит на часы и усмехается:

— Да, ровно 12 часов. Древние умели строить. Впрочем, что это? Пустяк, игрушка, детский фокус. Современные часы более точны и куда как удобнее.

Расправившись так со строителями Пантеона, юноша со скучающим видом еще раз окидывает взглядом огромные мраморные серые и желтоватые гробницы. Это гробницы королей Италии. Роскошные сооружения, покрытые гирляндами цветов и причудливыми резными изображениями. Рассеянно читал он начертанные золотыми буквами пышные титулы. Как торжественно звучали, например, «падре делла патриа» — «отец отечества». Это гробница Виктора-Эммануила. Венценосные владельцы этих титулов и после смерти высоко вознесены над простыми смертными. Вдруг юноша вспоминает: еще в лицейском учебнике читал он, что в Пантеоне похоронен Рафаэль. Где же его гробница? Подняв голову, юноша тщательно, метр за метром, оглядывает стены Пантеона. Нет. Нигде нет могилы Рафаэля. Смущенный и обескураженный, он обращается к служителю. Маленький подвижной итальянец, в живописной форме смотрителя королевских музеев, молча подводит его к одной из стен и останавливается у прямоугольного каменного ящика, стоящего в неглубокой нише возле самого пола.

— Великий маэстро похоронен здесь.

Юноша возмущается:

— Да, конечно, Рафаэль не король. Но все же это один из величайших художников человечества! Неужели его нельзя было похоронить более достойно, повыше, поближе к королевским усыпальницам, в более красивой гробнице!

Служитель, сделавшийся очень серьезным, медленно говорит:

— Присмотритесь внимательнее, синьор. Маэстро Рафаэль погребен в подлинном античном саркофаге. — И, улыбнувшись, добавил, театральным жестом подняв руку к пышным гробницам: — Ибо сделано так, как сказано в писании: «Воздайте кесарю кесарево, а богу — богово», — и опустил руку к нише.

Юноша всматривается в саркофаг, в его безупречные, совершенные линии и чувствует, что к лицу его приливает краска стыда, а в сердце пробуждается неведомая радость от познания новой, непонятной, но удивительной и глубокой меры вещей и явлений. Выйдя из Пантеона, он долго бродит по улицам, забыв про встречу с друзьями, назначенную на вечер в одной из тратторий на Аппиевой дороге, и о билете в оперу, лежавшем в жилетном кармане. Он стоит всю ночь на площади Венеции, опершись на шершавые перила белой каменной балюстрады, смотрит, как гаснут один за другим огни Вечного города, как плывут в сером ночном небе черные облака, как вспыхивают первые солнечные лучи на выпуклых ребрах купола собора святого Петра, как ясной голубизной засияло отдохнувшее за ночь небо. Вот и сейчас стоит это небо перед глазами Помониса. Но когда он отвел глаза от неба, то увидел себя уже совсем не там и не в те времена, а в горах своей родной страны. Далеко внизу, погребенные снежной лавиной, стыли трупы настигшей было их погони. Под ногами взвизгивали мелкие камешки. Отдых был необходим. На труднопроходимых подъемах и спусках вьюки на мулах разболтались. Люди и животные устали. Они были почти совсем ослеплены сверкающим снежным покровом. Только снег и виден был вокруг вот уже несколько часов да впереди на фоне бледно-голубого неба немой угрозой и надеждой чернел острый кряж перевала. Нельзя было разрешить остановиться ни на минуту! Перевал притягивал с неодолимой силой, и Помонис не хотел ничего другого видеть и слышать. А может быть, он просто знал больше других? Когда на одном из мулов, хлопая ремнями, стал болтаться вьючный ящик с продовольствием, Помонис просто перерезал ножом ремни и равнодушно столкнул в пропасть упавший под ноги ящик. Он смотрел на перевал, почти не отрывая глаз, и было непонятно, почему он не спотыкается о бесчисленные камни, попадавшиеся на тропинке, и сам не падает в пропасть. Никто не решался присесть, задержаться на секунду без его команды. Оружие и патроны лежали не только во вьюках, но и были у каждого в его маленьком отряде. Нужно во что бы то ни стало донести оружие… Помонис и сейчас хорошо понимал, что не задумываясь стрелял бы при всякой попытке остановить караван. Когда же в разреженном воздухе особенно звонко зазвенели пули, а на вершине перевала вспыхнула и пошла в небо долгожданная зеленая ракета, он как будто не удивился и не обрадовался. Во всяком случае, не сделал ни одного лишнего движения, не сказал ни слова и продолжал подъем, ведя за собой караван.

И вот — перевал. За острыми ребрами скал, за огромными камнями кто лежа, кто став на колено стреляли туда, вниз, где хорошо были видны черные фигурки на снегу и вспышки пламени на концах стволов автоматов, винтовок и ручных пулеметов. Появление каравана заметили, кто-то прокричал приветствие. Заметили его и те, внизу — огонь усилился. Но Помонис уже приказал спрятать мулов за камнями, разгрузить их и разносить патроны бойцам. Командир отряда, тот самый, который через год после этого попал в засаду и погиб, обнял его, улыбнулся и показал глазами на небольшую ложбинку среди камней, откуда слышались звуки частых выстрелов. Помонису захотелось сию же минуту, немедленно идти туда, но огромным усилием воли он сдержал себя и, докладывая о выполнении задания, оглядывался вокруг, оценивая обстановку. Что же, дело не так уж плохо. Отряд занимал перевал, господствующий над склоном, где закрепились наци. Они все видны как на ладони, их прикрывают только редкие камни. А две группы партизан наседают на них с флангов, и фашистам некуда деться — отступая, они откроют себя и попадут под кинжальный огонь тех, кто держит вершину перевала. Вот тебе и карательная операция. Впрочем, все может измениться, если появится их авиация. Надо успеть разгромить карателей, пока нет самолетов! А потом командир снова указал глазами туда, где была она, и даже подтолкнул…

Помонису стало казаться, что все это было не с ним, а вместе с тем с ним самим. Как будто есть два человека — два образа, очень похожих, но все же не один, а два, как при наводке на фокус в глазке фодиса фотоаппарата…

Пригибаясь и прячась за камни, он добежал до ложбинки, увидел наконец ее. Она стреляла лежа на снегу, кучки стреляных гильз вокруг. Он сделал последний рывок — и вот они рядом. Ее откинутая назад голова и улыбка, та улыбка, которая встречала только его… Вдруг глухой, несильный удар, и Гела поникла, поникла в его руках, и возле уха медленно выкатилась капелька крови, а за ней заторопились, заспешили еще и еще капельки, и вот уже целый ручеек, извилистый ручеек побежал к вороту ее гимнастерки. Она потянулась слегка и замерла на его руках.

Помонис забеспокоился в своем кресле, глухо застонал. Я рванулся к двери, хотел было уже войти к нему, но старик снова стал недвижим и снова невидимая преграда остановила меня. Я сел и стал ждать, не зная чего и сколько ждать…


С Помонисом я познакомился во время командировки в эту придунайскую страну. То есть я давно знал его работы по античной археологии, в частности, исследования по терракотовым статуэткам, изданные на многих языках. Глубокая и широкая эрудиция, тонкий анализ, интересные, часто неожиданные выводы сочетались с блестящим, очень эмоциональным изложением. Помонис писал с бестрепетным доверием к уму и знаниям читателя, создавая атмосферу близости.