А как подло-продумано оскорбляется женское естество рекламой пресловутых прокладок. Дело тут даже не в прямом натуралистическом комментарии к интимнейшим сторонам жизни женской природы. Если бы только это!..
Раз в месяц, согласно таинственным законам естества и лунного календаря, разработанного и утвержденного Создателем, женщина приготовляется к мистическому акту зачатья жизни. Се — тяжелый подвиг, требующий внутренней собранности, почти молитвенной сосредоточенности, целомудренной самоуглубленности… А на экранах TV — подобное состояние изображается как пустяковый, досадный и почти постыдный недуг, вроде инфекции или насморка, мешающего прыгать, танцевать, «оттягиваться»… Это и есть десакрализация самых что ни на есть священных для всех народов и религий глубин жизни. Расстреливать людей за то, что они не желают жить под властью тотальной «рыночной тирании»?! А Иисус Христос, который за всю свою земную жизнь, глядя на различные грехи, пороки и слабости людские, лишь однажды испытал чувства ярости: когда столкнулся с рыночным чудовишем, вторгшимся даже в храмы. И тогда он «начал выгонять продающих и покупающих в храме»; и «столы меновщиков (обменные пункты. — Ст. К.) опрокинул», «и, сделав бич из веревок, выгнал из храма всех»… (Евангелие от Иоанна 2, 21.)
Поистине — «вначале было слово», и потому сатанинский рынок в первую очередь пытается уничтожить его святость.
…Вот о чем я думал, когда брел по Москве сквозь строй рыночного агитпропа в холодную, пустую, чреватую бедой ночь второго октября 1998 года.
А осенью 1999 года — ровно через шесть лет — я убедился, насколько за эти годы жизнь приблизилась к апокалипсису, когда увидел на Зубовской площади — над фасадом десятиэтажного жилого дома — необъятный, занимающий полнеба стенд, который мог бы украшать какую-нибудь центральную площадь Содома или Гоморры; громадная рожа декольтированного существа, украшенная дебильной улыбкой, выпученные глаза, вывалившийся язык и текст: «Оргия гуманизма в гостинице Редиссон-Славянская. Ежедневно с 24 часов. Дети до 16 лет не допускаются»…
Ну как тут не возненавидеть «гуманизм», вместе с «мужеством». «совершенством», «богатырством» и «творчеством»!
В октябре 93-го на берегу Москвы-реки был расстрелян не просто парламент…
Третьего октября в шесть часов вечера я на своей машине подъехал к телевизионному центру «Останкино».
В восемнадцать тридцать в передаче «Русский дом» должен был начаться наш разговор с ведущим Александром Круговым я поэтессой Ниной Карташевой о Сергее Есенине, разговор, приуроченный ко дню рождения поэта — четвертому октября.
Я вышел из машины, проверил, со мной ли несколько четвертушек бумаги — моя размышления о Есенине, которые я обдумывал последние два дня и очень дорожил ими, считая, что сделал некоторые открытия, и двинулся к центральному входу… Мелькнула беглая мысль: почему-то перед центральным входом нет машин — обычно тут бывает трудно припарковаться. На ходу отметив подобную странность, я толкнул вертящуюся стеклянную дверь и попытался войти в вестибюль. Но не тут-то было. Два человека в пятнистой форме с автоматами на груди перегородили мне дорогу:
— Телецентр закрыт!
— Как закрыт? У меня через полчаса передача, меня ждет Александр Кругов.
— Ничего не знаем. Все сотрудники отпущены уже в четыре часа. Бюро пропусков закрыто… Уходите. Только поворачивайте сразу налево. А то. если пойдете направо, вас могут обстрелять…
Совершенно ошеломленный» я вышел из вестибюля и огляделся: пустынная площадь, лишь возле углового входа, близкого к концертному залу, стояла небольшая толпа — несколько десятков человек — и слушали какого-то оратора. От нечего делать я подошел к кучке людей, сгрудившихся на ступеньках наглухо закрытого бокового вестибюля. Человек с мегафоном что-то говорил о преступлениях режима, о фашиствующем ОМОНе, рядом, вдоль стены, сливаясь с серым камнем, стояла цепочка солдат, к которым время от времени подходили женщины и уговаривалы солдатиков-дзержинцев не ввязываться в борьбу с народом. Солдаты молчали, слушали, не спорили.
— Да здравствует наша народная армия, которая никогда не станет стрелять в народ! — провозгласил человек с мегафоном. — Ура-а!!! — Его возглас подхватили люди, стоящие на ступенях.
Солдаты молча и растерянно переглядывались, крутили головами, явно чувствуя себя не в своей тарелке…
— Читайте списки палачей России! — раздался голос у меня за спиной. Я оглянулся: желтоволосый паренек в замызганной голубой куртке торговал какими-то тощенькими брошюрками.
— Что у тебя?
— Списки палачей России 1919–1939 годов.
Я перелистал брошюрку с фамильными списками ЦК, Комиссариата иностранных дел, ЧК, ОГПУ, НКВД… Ягода, Агранов, Френкель, Гамарник, Берман, Фриновский, Якир…
— Спасибо, я все это знаю.
— Все знать невозможно!
Паренек отвернулся от меня и замахал брошюркой;
— Читайте списки палачей России!
А между тем народ стал прибывать со стороны ВДНХ, как вода во время половодья. Повалили сразу толпами, какие— то автобусы подъезжали с людьми — возбужденными, разгоряченными, только что, как я потом выяснил, прошедшими горячий путь от Крымского моста к мэрии и Белому дому.
— Мэрия наша!
— Белый дом освобожден!
— Блокада прорвана!
— Ура баркашовцам!
Я оглядывал снующих взад-вперед людей — в куртках, в сапогах, в телогрейках, безоружных (лишь у некоторых, вновь прибывших на автобусе и пытавшихся ровным строем войти в ворота перед вестибюлем, были щиты, видимо отобранные у омоновцев). Но на лица было радостно смотреть — живые, возбужденные, одухотворенные, с горящими от победного восторга глазами.
— Мэрию взяли — даешь Останкино?
«Вот так же пугачевцы взяли Белогорскую крепость и закричали: «Даешь Оренбург!» — подумалось мне.
Неожиданно в клубящейся толпе я столкнулся лицом к лицу с журналистом, когда-то работавшим в Останкино:
— И чего они шумят, кругами ходят? Если брать Останкино, то надо брать вон то маленькое здание, где технические службы. А тут делать нечего…
— Ну, скажи им об этом!
— А кому сказать-то? — Он поглядел на меня выпученными глазами. — Я только что от мэрии! Ну, баркашовцы молодцы, бесстрашные ребята. Заместителя Лужкова Брагинского захватили, главного мафиози!
Чтобы унять волнение, мы отошли и сторону, закурили.
— А где твоя машина? — спросил он.
Я показал ему на моего одинокого «жигуленка», стоявшего перед центральным входом.
— Слушай, дело серьезное, тут кровью пахнет, ты бы его отогнал куда-нибудь в переулок.
Я послушал его, отогнал машину в торец техценра и вернулся обратно. Интересно, чем все-таки все закончится. История на глазах творится!
…Холодный осенний закат освещал волнующуюся и все увеличивающуюся толпу, не знающую, что ей делать дальше, и какое-то внутреннее напряжение от этого незнания нарастало в воздухе с каждой минутой. Время от времени некие авторитетные лидеры, стоявшие на ступеньках возле микрофона, выбегали на проезжую часть и из-под ладони вглядывались в приближающиеся машины и автобусы:
— Наши едут или не наши?
Машины приближались, и вздох облегчения вырывался из глоток:
— Наши!
Вдруг меня осенила мысль: а почему бы не пробиться к мегафону и не прочитать две странички из моих размышлений о Есенине? Ведь в них идет речь об освобождении России, а это освобождение вершится сейчас на моих глазах. К тому же не худо напомнить мятущейся толпе о том, что завтра день рождения ее великого поэта. Подавши плечо вперед, я стал протискиваться по ступенькам к человеку с мегафоном, но через несколько шагов уперся в плотную людскую массу.
— Куда лезешь?
— Я слово хочу сказать!
— Какое слово, кто ты такой?
— Я редактор журнала «Наш современник», должен был выступить сегодня по телевидению, у меня есть небольшое слово о Есенине…
— Ну, мы Есенина уважаем и ваш журнал тоже, но разве не видите, что творится? Народное восстание, конец оккупационному режиму! Вот возьмем Останкино, тогда и расскажешь о Есенине… А сейчас смотри, народ к техцентру двинулся, пошли!
Мы перетекли через дорогу и расположились возле бордюра, обрамлявшего подземный переход. Вечерело. Осенние сумерки наваливались на Москву, лишь алая полоса заката со стороны Ботанического сада освещала море людей, отсвечивалась в стеклянных стенах техцентра, где на втором этаже можно было видеть сквозь щели в шторах какое-то движение, перемещение фигур, не предвещавшее всем стоявшим внизу ничего хорошего.
— Какая сволочь Ельцин! — выругался кто-то за моим плечом. — До чего довел народ — до бунта. Ну, теперь все рухнет… Анархия… Пугачевщина!
Я оглянулся. Трое молодых людей, упакованных в дорогие модные пальто и кожаные куртки, стояли за мной и нервно всматривались в стеклянную громаду телецентра. Один из них узнал меня:
— Здравствуйте, а мы из «Коммерсант дейли». Ну скажите честно, если вы придете к власти, вы наше издание не закроете?
— Ну что вы, — как можно радушнее улыбнулся я. — Вот у нас-то и будет настоящая демократия!
…А людское половодье все прибывало и разливалось все шире, захватив широкий тротуар и проезжую часть перед телецентром. Резкий октябрьский ветер трепал в наступающих сумерках и красные, и черно-золотые монархические флаги, московские гавроши, как галки, торчали на деревьях, вглядываясь в группу людей, пытающихся пройти через центральный вестибюль в осажденное здание.
— Макашов приехал, Макашов! — зашелестело в толпе, и как будто в ответ на этот шелест мелькание теней на втором этаже стало более быстрым и лихорадочным.
Я обратился к «дейликоммерсантам»:
— Давайте-ка, ребята, поближе к бордюру, в крайнем случае, когда что-либо начнется, укроемся.
— А начнется? — со страхом спросил меня один из них.
— Конечно же начнется…
И как бы в подтверждение моих слов из сумерек, раздвигая толпу, словно громадный звероящер, выполз то ли КрАЗ, то ли КамАЗ, развернулся и уставился своим рылом в застекленную дверь центрального входа