Рис. 37.1. Согласны ли вы с утверждением: «Россия – европейская страна»?
Можно сказать, что усилия кремлевских политтехнологов и пропагандистов увенчались успехом: общественное мнение – по крайней мере, «на словах» и, я думаю, временно, – выражает согласие с тем, что «Россия не является страной европейской культуры». Этот декларируемый самоизоляционизм все же носит очень двусмысленный характер – повседневный образ жизни городского населения, элементы молодежной культуры, семейной или сексуальной морали не так уж сильно внешне отличаются от образа жизни европейцев. Другое дело – все, что касается гражданского и политического самосознания, здесь можно говорить лишь о первых подступах к современности, к модерности современного общества.
Рис. 38.1. Беспокоит ли вас, что Россия в течение последнего года оказывается во все большей изоляции от западного мира?
Рис. 39.1. Как вы думаете, следует ли России стремиться в будущем к вступлению в Европейский союз?
Рис. 40.1. Как, по вашему мнению, относятся к России на Западе?
Дистанцирование и отчуждение от развитых стран облегчается благодаря навязыванию представлений о том, что Запад (развитые страны демократии) относятся к России с презрением и страхом (последний якобы вызван «растущей мощью России»). Пропаганда подняла давний пласт стереотипов и мифов, глубоко укоренных в русской культуре: представления о собственной отсталости от Европы, варварстве, крепостничестве.
Но эффект антизападной демагогии заключался в том, что собственные русские комплексы, типичные для любой страны «догоняющей модернизации», были приписаны европейским странам. Этот типичный взгляд на себя «чужими глазами» является крайне важной составной частью русской национальной идентичности. Важно, что садомазохистские переживания собственной неразвитости и варварства (самоназвания типа «совок» и им подобные здесь лучшие примеры) никогда не получают публичного выражения, санкций авторитетного мнения, это всегда двусмысленная игра с самими собой, чаще принимающая приватный или иронический характер, снимающая остроту травмы и фрустрации неполноценности. Но пропаганда разрывает этот модус игры, приписывая собственные негативные или амбивалентные представления о самих себе значимым другим: странам, обществам, выступающим во многих отношениях в качестве авторитетного источника образцов подражания. А подмена ведет к тому, что те же самые оценки, но исходящие от авторитетных других, воспринимаются массовым сознанием как оскорбительные.
Рис. 41.1. Как, по вашему мнению, большинство людей в России относятся к странам Запада?
Это важнейшее обстоятельство позволяет понять, почему нет сопротивления навязываемому тотальному господству: устанавливается внутреннее соответствие между сознанием зависимых и униженных людей, не имеющих другой структуры идентификации, кроме идеи «величия державы», империи, а значит, готовности к насилию, принуждению, навязыванию другим странам своей воли и интересов. Других средств коллективного самопознания, кроме идентификации с символами институтов насилия, апроприированных властями предержащими, нет, они подавлены или дискредитированы.
«Общество» внутри государства. Такой перенос негативного опыта насилия, усвоенного частными субъектами (сознание естественности произвола, привычной собственной ущемленности или незащищенности), на символические структуры, монополизировавшие право выступать от имени целого, и оправдания себя через идентификацию с ними, приводит к тому, что насилие признается в качестве единственного механизма самоутверждения и коллективной идентичности[106]. Поэтому имперские символы и представления (гордости, чести) играют здесь ключевую роль, оттесняя все прочие значения и интересы или оставляя их в зоне подсознания, двоемыслия, разделенного барьером «мы – они».
Крайне важно учитывать в данном контексте саму длительность воздействия пропаганды и обработки общественного мнения. Не говоря о военной пропаганде и воспитании советского времени (БГТО – для пионеров, ГТО – для комсомольцев, военных играх типа «Зарница» и т. п.), оказывавших влияние на молодые поколения на протяжении десятилетий, отметим только один момент: из 26 лет постсоветского существования Россия 18 лет вела войны: 1994–1997 годы – первая чеченская войны, 1999–2008 годы – вторая чеченская война (активная фаза – 3 года, остальное стыдливо названо контртеррористической операцией), русско-грузинская война в 2008 году, аннексия Крыма в 2014 году, «гибридная» война на Донбассе с перспективными планами присоединения «Новороссии», война в Сирии и множество мелких военных конфликтов. Предчувствие гражданской войны и столкновения разных партий, расстрел Верховного Совета в 1993 году считать не будем.
Символическая идентификация с «великой державой» (мифами воинской славы, колонизации, доместикации «диких народов», замещающими неприглядную историю государственного насилия, крепостничества – дореволюционного и колхозного) ослабляет или полностью снимает претензии частных лиц к власти. Проблемы и интересы отдельных групп («меньшинства») или людей в этом контексте рассматриваются как несерьезные, «неважные» с точки зрения «интересов целого». Но тем самым устраняется представление о сложности и разнообразии социальной структуры, полноправности частных интересов, подавляется их значимость. В некоторых случаях это позволяет администрации или пропаганде выставлять акторов подобных акций (например, участников протестов на Болотной, критиков в социальных сетях) в роли «смутьянов», «экстремистов»[107], асоциальных элементов, иностранных агентов или врагов народа. Понятной становится и та легкость, с которой массовое сознание принимает заданные пропагандой представления об НКО или других формах гражданского общества как организациях, ведущих скрытую коммерческую деятельность, но прикрывающих свои эгоистические цели рассуждениями об общественном благе и благотворительности.
«Величие силы» – оборотная сторона массовой зависимости от власти (ее сублимация или изживание, переработка дискомфорта от собственной ущемленности и социальной неполноценности, недееспособности в актах виртуальной романтизации насилия, представляемого ежедневно в бесконечных телесериалах о Великой Отечественной войне, войне в Чечне, в образах агентов госбезопасности, «интеллигентных» членах «ментовского братства», борцов с «врагами», преступниками и просто «плохими людьми». В ходу и более сложные проекции «слабого Я» на Путина, армию, на имперскую историю страны, но они требуют специального разбора. Демонстрация силы в самых различных формах и образах, будучи перверсией повседневной униженности обычных людей, их комплексов, снимает у них хроническое напряжение и фрустрацию. Поэтому оживление государственно-патерналистских установок и иллюзий, характерных для брежневского социализма, становится выражением усиливающейся общей зависимости населения от государства, включая и экономическое. Ресентиментный перенос агрессии и моральной несостоятельности на виртуального и мифологического «другого», врага, антипода снимает необходимость участия в общественно-политической жизни, освобождая тем самым людей от ответственности. За нежеланием что-либо делать вне зоны обычных рутинно-повседневных занятий стоит не страх, как многие думают, а табу на снижение (вменяемых властью) коллективных символов и значений «высокого».
Я бы здесь подчеркнул нетривиальность выводов А. Левинсона о том, что неформальные структуры отношений, складывающие вокруг формальной бюрократии, – это не просто адаптация к репрессивному государству; это и есть само «общество» в его российском варианте[108]. Подчеркну, что речь идет не о массе населения, а о специфической форме самоорганизации населения[109].
Если принять его тезис, то получается, что мы имеем дело с двумя формами или типами обобществления, на первый взгляд напоминающими теннисовское деление на Gesellschaft и Gemeinschaft, а именно: формальные институциональные структуры, и неформальные отношения, возникающие только как адаптация к авторитарному государству. Поэтому они не имеют ничего общего с исходно традиционалистскими структурами, их нельзя интерпретировать в сугубо теннисовском духе.
Структуры первого типа ближе всего к описанному К. Шмиттом тотальному государству-суверену, присваивающему экстраординарные полномочия определения значений всего «целого» (а значит, толкования того, что есть «политика», конституированная по отношению к «врагу»), что есть в этом случае «право» и как его понимать. Структуры второго типа возникают как обживание неизбежного в этом случае произвола в виде многообразных форм коррупционных, блатных, солидарных и тому подобных неформальных отношений и связей. Такое Gesellschaft далеко от бюрократических институтов правового государства (или полицейского государства в духе кайзеровской Пруссии), которые имел в виду Ф. Теннис. Структуры второго типа не имеют генетической связи с «общиной» или аффективными аскриптивными образованиями традиционного или семейного рода. Это довольно уродливые (с точки зрения современного плюралистического общества), но действенные и воспроизводящиеся социальные структуры, возникающие вокруг формальных тоталитарных или посттоталитарных институтов. Другими словами, это – симбиоз адаптивного коррупционного «общества» с деспотической властью, общества, зависимого от власти и распределения властных ресурсов, поскольку его собственные источники самообеспечения ограничены (нечто вроде лианы и дерева, которое она оплетает и которое ее питает). Получается, что самостоятельных оснований для существования такое «общество» никогда не имело и не имеет в настоящем. Ему нужен внешний «панцирь» в виде государства, «скелет», придающий форму.