вным, воображаемым и виртуальным «Западом». Утопия Запада – важнейшая функциональная составляющая коллективной идентичности русских (определяющий компонент идеологии догоняющей модернизации). Это воображаемое зеркало для самих себя, оценка себя с точки зрения значимых «других». Поэтому утопизм «Америки» или «Запада» чрезвычайно важен: их роль – служить секулярным аналогом трансцендентальных идей и ценностей, значений всего самого важного для российского социума, не имеющего собственной идеи культуры, «высокой» метафизики и опыта рефлексии о трансцендентности. Предельные значения здесь всегда (начиная с поздней и поверхностной христианизации страны) осознаются как нечто искусственное, привнесенное извне или чужеродное русской жизни по своему характеру. Эта двойственность всякий раз оказывается основанием или предпосылкой антиномического самоутверждения. Исторически любой подъем национального самосознания происходил как отталкивание от внешнего образа полноты ценностных достижений, с одной стороны, и как нагромождение интеллектуальных средств защиты от фасцинации этой утопии, с другой. Но защита опять-таки строилась как образ некоего вневременного целого (тысячелетней России – царства, империи, государства, посаженного на идею верховной власти, собирающей вокруг себя «народ», бескачественную массу или социальную плазму, не имеющую или лишенную саму по себе ценности и значения, собственной воли и интересов).
Подобная зависимость массового национального сознания от образа Запада (в XIX веке – от Европы, в ХХ веке – от США) означает, что позитивные значения самих себя, сознания общности «мы» могут быть проявлены, артикулированы и выражены только при наличии «врага» или серьезной угрозы коллективному целому – существованию страны, воображаемому вневременному национальному «субстрату». Иначе говоря, позитивные самоопределения россиян не могут быть сформулированы как сущности, они могут быть выражены лишь в неразрывном соединении с факторами «препятствия» или «блокировки» их реализации в обычной жизни, непрекращающейся «борьбы» с противниками России, то есть вместе с объяснением, почему желаемое состояние или достойное поведение оказываются невозможными[133].
Любая версия историософии России (усилия по определению «ядра» русской национальной идентичности в прошлом, будущем или в настоящее время) выстраивается исключительно как апологетика России, ее исторической судьбы, а значит – как оправдание хронической отсталости страны (определяемой так лишь в неустранимой перспективе сравнения с воображаемым Западом, оценкой с позиции сверхзначимого «другого»).
Русский национализм обостряется всякий раз после очередной исторической неудачи стать вровень с другими развитыми странами-лидерами[134]. В последний раз мы фиксируем его подъем по мере осознания самого факта провала демократического транзита 1990-х годов (особенно болезненного на фоне успехов других бывших соцстран, вступивших в ЕС – Польши, Чехии, Эстонии, Латвии и других, не говоря уже о бывшей ГДР). Каждая историческая неудача России активирует всплеск ее прежних имперских амбиций или геополитических идеологических претензий (в раннем СССР – это выдвижение на первый план на фоне полной разрухи, вызванной революционными экспериментами и экспроприациями военного коммунизма, его особой миссионерской роли в мире, в позднем – «доктрина Брежнева», обоснование советского доминирования и контроля в соцстранах и ограниченной экспансионистской политики в других регионах мира – в Афганистане, Африке, на Ближнем Востоке и т. п.). В новейшее время русский национализм растет как на дрожжах из-за отказа мирового сообщества признавать статус России как великой державы и учитывать ее особые права и интересы на постсоветском пространстве.
Имеет смысл различать кризис социального порядка (институциональной системы в целом, как это было к концу перестройки) и кризис легитимности власти (как в 2011–2012 годах). В первом случае функциональная роль «врагов» падает практически до нуля, во втором, напротив, приобретает очень серьезное значение.
В составе нынешнего российского антиамериканизма можно обнаружить следы всех предшествующих фаз исторического развития советского тоталитаризма: массированных периодов технических заимствований у Запада, обеспечивавших форсированную сталинскую индустриализацию[135], связанных с ними более поздних – политических и идеологических кампаний разоблачения внутренних врагов, чисток и репрессий, защиты от разлагающего влияния буржуазной массовой культуры и др. Но проявляться эти установки к США как к сверхценному символическому объекту могут в двух модусах или в двух типологических формах:
1) В спокойном состоянии российское общество признает превосходство США и собственную ценностную зависимость от идеального образа богатой и современной страны, мирового лидера, последней супердержавы (то есть свою технологическую и социальную отсталость); страна ориентирована на быструю рецепцию технологий, инструментальных достижений в различных сферах производства, образования, массовой культуры, другими словами – антиамериканские представления носят «спящий» или латентный характер.
2) В возбужденном, мобилизационном состоянии происходит быстрая редукция общественного мнения к самым примитивным и архаическим формам, в которых США предстают не просто явно враждебной силой, а метафизическим воплощением зла (то есть наделяются значениями безосновной и немотивированной агрессивности и желанием погубить, уничтожить Россию как некую идею или сущность). В ситуациях кризиса или ослабления власти антиамериканские стереотипы – с помощью некоторых политтехнологических катализаторов – могут быть «активированы» и стать основой для механизмов массовой консолидации вокруг режима против внешних и внутренних врагов. Структура массового сознания в этих случаях претерпевает рекомпозицию: прежние составляющие элементы, но уже в новой системе идеологических соотношений и пропагандистских «зеркал» идентификации образуют иную комбинацию значений, а следовательно, начинают играть совершенно другую роль, порождая, как в детском калейдоскопе, другие сюжетные «узоры».
Если в первом случае США выступают как ценностный ориентир, магнит общественных представлений, задавая ценностное поле желаемого направления национального развития («догнать и перегнать Америку», «сравняться с ней по производству того-то и того-то»; занять такое-то «видное место» на шкале параметров развитых стран: по инвестициям, бизнес-климату, борьбе с коррупцией, инновациям и пр.), то во втором – смысловые значения «современности» радикально подавляются; по мере усиления влияния традиционалистских и репрессивных институтов общество самоизолируется от внешнего мира и застывает в очередной фазе модернизационного аборта. Содержательно основания неприятия или враждебности к США могут меняться, более поздние по времени появления слои надстраиваются над ранними, меняя композицию составляющих антиамериканизма, но сама структура конституирования себя «от противного» остается очень устойчивой, поскольку определяется характером национального самосознания и функциям легитимации несменяемой власти[136].
Так как никакой специальной работы по рационализации и проработке прошлого не велось, то социологи фиксируют наличие негативных установок, происхождение которых само общество (а значит, и респонденты социологических опросов) не сознает и не знает. Истоки антиамериканских предубеждений и стереотипов лежат ниже уровня сознания и проявляются как «коллективное бессознательное», внеисторические и бессубъектные представления, то, что «всем всегда известно». Приведу для иллюстрации фрагменты высказываний респондентов на проводимых «Левада-Центром» групповых дискуссиях:
«У меня всегда было такое отношение к Америке. Америка всегда хотела править миром, это знали все. Просто сейчас [это оказалось] ярко выражено»[137];
«Это так, я это с детства знаю, и не могу поверить, что все иначе»; «Когда главный человек в мире, президент Рональд Рейган объявляет Россию чуть ли не империей зла, и одна из концепций американской системы безопасности – это борьба с агрессией России; Рейган сказал это, и мы все были уверены, что борются не с Россией, а с коммунизмом. С системой. А тут оказалось, что борются вовсе не с коммунизмом, а с Россией»;
«Думали: “Запад нам поможет”. И мы с объятиями в 90-е годы кинулись, что сейчас дядьки из Америки придут и сделают нам жизнь в кефире. <…> они-то на всех чихать хотели. Особенно на тех, кто может создать конкуренцию. Что Россия, что Китай. Они прагматики. Америка – “великая”, исключительная держава, все остальные должны быть [подчиненными]»;
«Америка всегда стремилась к мировому господству, и последние годы она очень агрессивно ведет свою внешнюю политику, вмешивается во внутренние дела других стран, она развязывает оранжевые войны, в Египте вот, в Сирии, гибнут люди, сейчас на Украине. Они помогают оппозиционным силам, хотят поставить свое лояльное правительство, чтобы усилить свое влияние. Где-то получается, где-то – нет. Вот, например, в Египте они привели к хаосу. Революция. Не получилось. Пока нигде не получилось. Но они, чтобы окружить нас базами <…> Получилось, наверное, в Прибалтике. – Модератор: А зачем окружать нас базами? – Чтобы усилить свое влияние, чтобы диктовать. Чтобы сильнее быть. Чтобы диктовать свои условия в политических переговорах, процессах»[138].
С конца 1990-х годов под влиянием глубокой фрустрации от начавшихся реформ и падения жизненного уровня населения пропаганда бывших коммунистов и выпавших из номенклатурной обоймы функционеров стала восприниматься населением с гораздо большим вниманием. Именно этот ресурс массового недовольства и дезориентированности Путин вскоре использовал для ликвидации слабых новообразованных демократических институтов. Исходная неясность его положения и места в системе власти требовала не только дискредитации всего периода реформ, связанных с Гайдаром и Ельциным («лихие девяностые»), но одновременно и оживления антиамериканизма, первоначально выразившегося в нагнетании страха перед расширением НАТО и провоцируемого антипатией к балтийским странам, демонстрировавшим явное нежелание быть с Россией, затем – к Грузии, еще позднее – к Украине (риторика опасности «цветных революций», инспирируемых США). Политика самих этих стран российской стороной рассматривалась чаще всего не как выражение их самостоятельности и суверенитета, а как поведение геополитических марионеток, проводников американских интересов.