ей великой державы, триумфа периферийной страны в ходе и результате догоняющей модернизации.
Поэтому поколение, начавшее свою сознательную жизнь в 1950–1960-х годах, было первым поколением в России с некоторой «исторической» (употребляя это определение со всеми оговорками и уточнениями) перспективой или ее подобием. Отечественная война 1941–1945 годов стала центральным событием этой истории и массовой культуры этого периода[361]. Война оказалась ключевым моментом перелома проспективной тоталитарной идеологии построения нового общества и нового человека, превращения ее в ретроспективную, национально-консервативную идеологию дряхлеющей империи и переживания травмы последовавшего ее развала, освоения всех обстоятельств этого распада[362]. Тяжесть травмы усугублялась тем, что никакого другого опыта или материала для исторической реабилитации не было: предшествующие катастрофические или травматические события, которые могли бы быть положены в основание национальной истории, – события, вызвавшие и сопровождавшие Первую мировую войну или ее последствия, незавершенные процессы трансформации 1905–1907 годов, поражение в Крымской войне и тому подобные были вытеснены из проблемного поля элиты и общественного мнения и фактически забыты. Первая мировая война, которую не выдержала архаическая институциональная система российского государства, закрепилась в учебниках истории лишь как прелюдия к большевистскому перевороту и Гражданской войне.
Фактически в СССР (советской России) было всего одно поколение, обладавшее ресурсами и условиями для формирования институциональных предпосылок или условий возникновения исторического сознания. Крах СССР потянул за собой не только распад советской политической или экономической системы, но и слом начавшейся практики (оболочки) понимания исторических процессов. Поколение, родившееся в последние «застойные» годы и в начале перестройки или вошедшее в жизнь уже после краха СССР, оказалось лишенным механизмов репродукции коллективной памяти и опыта прошлого. Школьное преподавание недавней истории было прервано, поскольку и сами учителя в массе своей оказались дезориентированными или неспособными к связному пониманию событий и соответствующему изложению их ученикам. Сама программа школьного преподавания отечественной истории оказалась остановленной на этом моменте – конце советской власти и горбачевской перестройке.
Смена властвующих элит не способствовала закреплению какой-то идеологической версии прошлого, что могло компенсироваться только эклектической стилизацией под русско-православный державный фундаментализм.
Сегодняшнее массовое историческое сознание представляет собой множество отдельных символов, стереотипов, шаблонов истолкования. Фактически это россыпь отдельных сведений и их интерпретаций, мифов и стереотипов прошлого без какой-либо связной их интерпретации и изложения, поскольку прежняя единая система пропаганды или тоталитарных институтов, навязывающих грамотному населению единство понимания и оценки событий прошлого, распалась или ослабла, а другой, способной ставить такие амбициозные задачи, не возникло. Нет и эффективной системы школьного образования, способной поддерживать и воспроизводить общие ценностные принципы понимания национальной или мировой истории, не требуя от молодежи верности в толковании фактов и процессов. Ее нет, поскольку нет общей ценностной основы для осмысления тоталитарного прошлого. Пропаганда, получившая в условиях путинской реакции чрезвычайно мощные средства массового воздействия, пытается навязать обществу новый вариант тотальной государственной идеологии – идеологии государственного патриотизма, «светлого прошлого» великой державы (взамен коммунизма – веры в «светлое будущее», общего для всех стран, в первую очередь – для населения СССР), однако результаты этой обработки общественного мнения – по разным причинам – довольно сомнительны или, по крайней мере, неоднозначны.
Тем не менее известная структурность в массовых представлениях о прошлом, безусловно, прослеживается в социологических опросах населения. Она заключается главным образом в том, что набор исторических событий (структура исторического) представляет собой чередование катастроф и триумфов, воспроизводящее попеременное сочетание установок власти и населения, «низов» общества, неповседневных интересов государства и его институтов и повседневной памяти малых групп. А это значит, что реально сосуществуют (слабо учитываемые друг другом) разные каналы или системы воспроизводства памяти, разные механизмы и выделения значимого. История в том виде, в каком мы обнаруживаем ее следы в стереотипах общественного мнения, направлена на сакрализацию государства, точнее – единственно возможной в нашей стране легитимации власти, исходящей от мифологии «государства». Но об этом ниже. Пока же остановимся на способах выделения событий и их оценке.
Особенности сюжетики и конструкций истории отражают характер общества, его институциональную природу и морфологическую структуру. В нашем случае ценностное поле задано резким расхождением значений «великой державы» и убожества жизни ее подданных. Иначе говоря, поляризацией значений, составляющих семантику и легитимацию власти (империи, патерналистской поддержки власти со стороны населения) и плана частной жизни граждан. Главная сложность интерпретации массовых представлений о прошлом состоит в выявлении функциональных значений этих разных пластов представлений и особенностей механизмов, соединяющих мифологический (героический, вневременной, символический) план мировых процессов, распределения авторитета, престижа, веса различных стран мира с плоскостью повседневных проблем частной жизни обычных людей. Иерархия ценностей, определяющих чувство гордости у россиян, задана значениями достигнутого в 1950–1960-х годах статуса супердержавы, рассматривавшегося как венец процессов модернизации (построение мощной империи, одержавшей целый ряд триумфальных побед, обладающей развитой в прошлом государственной культурой, наукой, которые обеспечивают ее ореолом самой передовой и развитой страны) (табл. 77.2). Параметры согласия относительно этих символов весьма значительны. Значимость победы в Великой Отечественной войне (центрального ядра значений) подтверждается для абсолютного большинства в 86–89 %, но «Победу» дополняют и расшифровывают другие знаковые шаблоны мнений, образующих устойчивый и значимый консенсус в 33–37 % (космос, литература, быстрая индустриализация страны после революции, особые человеческие качества подданных). Религиозные, коммунистические и интеллигентские ценности не так значимы, поскольку они явно окрашены групповыми пристрастиями и предпочтениями.
Первое, что поражает в этих данных, это устойчивость распределения значений: между первым и последним замером прошло 20 лет, то есть время целого поколения, опрашивались каждый раз разные люди, и тем не менее ранг всех позиций остался без изменения[363]. Другими словами, репродуктивные механизмы действуют независимо от пертурбаций двух последних десятилетий.
Важно подчеркнуть, что «гордость» и «стыд» – это не две отдельные плоскости оценки реальности, а две стороны одной и той же конструкции символической системы массовой идентичности, сочетания разных наборов ценностей, стандартов восприятия себя и общества, истории страны и «своей» повседневности. То, что определяет «гордость», заставляет и «стыдиться», только гордость относится к символам коллективного существования, а стыд – к значениям частного существования членов тех же коллективов, людей, служащих сырьевым ресурсом для специфической структуры власти в этих сообществах. Иначе говоря, гордость и стыд – это единый комплекс представлений и самоидентичности посттоталитарного социума, одно не может быть выражено без другого. Нюансы акцентировки у тех или иных категорий опрошенных лишь подкрепляют эту мысль.
Таблица 89.2
Что из перечисленного в истории нашей страны вызывает у вас чувство гордости?
Ранжировано по 1989 году.
Таблица 90.2
А чего вы стыдитесь, что вызывает у вас чувство стыда и огорчения, когда вы обращаетесь к российской истории XX века?
Ранжировано по 1989 году.
Анализ социально-демографических характеристик «гордящихся» позволяет сделать вывод о том, что в большей степени гордятся своей страной и ее историей периферийные группы, нуждающиеся в «декомпрессии» или «в компенсации» сознания своей неполноценности, а потому воспроизводящие прежние, позднесоветские представления о державном величии, группы с ограниченными ресурсами либо пожилые и образованные люди, преувеличивающие значимость своей роли «старожилов и хранителей памяти», испытывающие сильнейший дискомфорт и напряжения коллективной идентичности после развала СССР[364]. Напротив, молодежь, сохраняя по сути ту же структуру демонстративного почитания предметов национальной гордости, гораздо сильнее идентифицирует себя с правлением Путина, с его примитивной и агрессивной манерой поведения районного «кума», ставшего, однако, более лощенным и мстительным, что, собственно, и позволило ему стать персонификацией подавленных комплексов провинциальных подростков-троечников и образцом мужского («мачо») для большей части российских женщин. Для молодежи «стабилизация» положения страны при Путине, то есть восстановление репрессивного государства, оказывается более важным обстоятельством, чем «индустриализация и превращение страны в одну из ведущих промышленных держав», статус которой в настоящее время более чем сомнителен, или чем «моральные качества русского народа», которые молодежь вообще не воспринимает как самодостаточные сущности, а лишь в символическом противопоставлении «чужим» (мифологизированным США, Западу и т. п.). Еще более сильно выражены эти характеристики в предметах национального стыда – здесь заметно выше удельный вес пожилых женщин, пенсионеров, провинциальной интеллигенции или, напротив, низкообразованных и низкостатусных групп.