Но как ни важны сами по себе возрастные характеристики, они еще недостаточны. Не менее значимыми были социальные характеристики (статус руководителя, специалиста или служащего, высшее образование, открывающее путь к карьере, пользованию спецхраном, спецраспределителями, возможность бывать за границей, допуск к материалам для служебного пользования, то есть принципиальное расширение источников информации), более интенсивное чтение подцензурной и неподцензурной литературы (толстых журналов и публицистики, самиздата и тамиздата) и др. Достаточно обратить внимание на суммарное число ответов, чтобы убедиться в более интенсивном осмыслении прошлого у респондентов, соединяющих указанные характеристики: статус, образование, возраст, проживание в крупных городах.
Принципиально важна для этого поколения двойственность опыта: слабая, но все-таки устрашающая память о сталинизме, бессознательно усваиваемые страхи старших, понимание особенностей советского образа жизни и отталкивание от него, особенно энергично ощущаемое в годы перестройки. Именно этот бессознательный, то есть нерационализируемый опыт существования в условиях репрессивного режима является фактором изменений. Но поскольку он не передается, то его действие может прослеживаться только для старших возрастных групп (старше 55 лет), затем следы этого опыта слабеют и быстро исчезают. Иначе говоря, это исчезающий «хвост» советского существования и, соответственно, его неприятия. Максимальный объем социального множества, сохраняющего воспоминания об этой жизни, может быть оценен следующим образом: от 13 до 21 % знают о сталинских репрессиях, голоде, практике и эксцессах коллективизации непосредственно из семейного опыта и памяти (своей или рассказов родителей, обладающих безусловной достоверностью и конкретностью, которые не могут быть ничем опровергнуты, но могут быть стерилизованы, взяты «в скобки», то есть задвинуты в такие уголки сознания и памяти, из которых они вытаскиваются лишь в исключительных обстоятельствах). К этому следует добавить еще 38–42 %, которые знают о том времени из рассказов родственников и близких знакомых, характеризующихся такой же или аналогичной степенью достоверности передаваемого содержания. Но это знание (назовем его условно «памятью») передается в дальнейшем все хуже и хуже – в группах молодых (16–24 и 25–35 лет) удельный вес подобного «знания» не превышает в сумме 20–21 %, причем понятно, что качество и яркость подобных впечатлений, рассказов, фактов, деталей пережитого резко снижается, эти свидетельства становятся менее значимыми, аморфными, отрывочными и почти случайными.
Собственно память, «живая память» накапливается главным образом в селе и в средних городах. В последних, видимо, потому, что для основной части «ступенчатой» миграции из села, интенсивно происходившей в 1960–1970-е годы, когда крестьяне стали получать паспорта, и колхозная молодежь не возвращалась в деревню после армии или учебы, именно средние, а не малые или большие города были целью достижения. В малых не было приемлемых условий для получения работы и жилья, а в больших были слишком жесткие ограничения на прописку, предоставляемую только по разнарядке на работу («лимиту») и слишком велика дистанция от места отъезда, слишком силен отрыв от дома. Живая «память» лучше сохраняется в среде малообразованных людей (среди респондентов с неполным средним образованием – у 41 %, среди респондентов с высшим образованием – у 34 %). Она не может воспроизводиться потому, что этот опыт слишком частный, конкретный, своеобразный, индивидуальный, а следовательно, не имеет оснований для генерализации и превращения в общие представления, служащие основой коллективных конструкций реальности. Чтобы воспроизводиться, он должен быть переработан в соответствии с принятыми и достоверными способами изложения прошлого, то есть подвергнуться стереотипизации и риторической обработке, вписаться в общие схемы прошлого.
Таким образом, сведения, факты или отдельные свидетельства о недавнем прошлом России (советском, в особенности – сталинском) носят характер россыпи информационных сообщений, не образующих связную и систематическую картину происходившего. Бессвязность возникает именно из-за отсутствия связи с настоящим, которая могла бы сыграть такую роль, какую играет магнитное поле, поляризующее и ориентирующее по силовым линиям металлические опилки.
Из анализа приведенных в таблицах распределений следует несколько важных выводов.
Первое – личные свидетельства о прошлом, концентрирующиеся главным образом в традиционалистской среде (села, малые города или мигранты первого поколения в города), не воспроизводятся, забываются в следующих поколениях. Несмотря на свою яркость и убедительность, они не могут быть генерализованы и включены в общую конструкцию понимания исторических явлений, логики происходящего, смысла процессов, что требует другой интеллектуальной культуры и техники работы. Они содержат сильную оценку прошлого, но она не может быть артикулирована. В принципе, более продуктивными являются литературные каналы, дающие некоторое первичное осмысление и оценку прошлому, однако зона их действия ограничена условиями потребления: к ним обращаются главным образом люди с высшим образованием, горожане, зрелого возраста или пожилые люди. А это значит, что они точно так же работают на определенные поколенческие группы, не будучи подхваченными молодежью.
Второе. Образовательные и медийные каналы (наиболее массовые по своему охвату) дают стерильную картину прошлого, основанную на державной конструкции истории. Они нейтрализуют, снимают ценностные аспекты истории, давая холодную и скорее официозную версию прошедшего, не затрагивающую личностной идентичности реципиента, не включающую его в прошлое, не вызывающую эмпатии и сопереживания, вопросов ответственности властей, режима, системы за человеческие жертвы и страдания. Советская (но еще в большей степени – постсоветская) школа, культивируя великодержавную легенду власти, убивает личностный смысл истории и интерес молодежи к прошлому. Может быть, именно поэтому российское общество так довольно своим школьным образованием, в том числе – преподаванием истории[374]. Массмедиа, даже если они останавливаются на горячих или болезненных вопросах отечественной истории, не затрагивают ценностных моментов и в этом плане абсолютно незначимы для понимания истории и ее значения для настоящего. Эти каналы не влияют на распределения ответов о «знании» тех или иных обстоятельств прошлого, на способность к ценностным определениям прошлого, прежде всего к моральной или гуманистической оценке отечественной истории.
Именно поэтому, видимо, 75 % опрошенных на вопрос: «Имеет ли смысл сейчас искать виновных в сталинских репрессиях?», твердо ответили «нет», 15 % затруднились ответить и лишь менее 10 % заявили «да» (2008 год. N = 1500).
Таблица 109.2
Откуда вы в основном знаете о сталинской эпохе?
Октябрь 2008 года. N = 1600. В % к числу опрошенных.
Согласно одному из последних опросов, 82 % слышали о репрессиях 1930-х годов, то есть можно считать, что подавляющее большинство россиян являются в той или иной мере информированными об этих событиях. Более того, 72 % полагают, что власти должны больше делать для того, чтобы люди лучше знали реальные масштабы Большого террора. 55 % полагают, что с помощью репрессий власть установила систему «рабского труда в нашей стране». Иначе говоря, большинству людей, казалось бы, понятен и смысл этой политики, и ее цена, однако это понимание или знание не вызывает реакции действия, которая, если судить по логике «нормального рассудка», должна была бы быть. Положительного эффекта сталинская или советская практика репрессивного принуждения к строительству светлого будущего не дала (то есть не дисциплинировала людей и не заставила их лучше работать – так полагают 54 %, противного мнения придерживаются лишь 17 %, у остальных 30 % на этот счет нет собственного мнения). Двойное сознание россиян ни в чем так не проявляется, как в отношении к прошлому: более половины (то есть опять-таки в массе своей те же люди) считают – бессмысленно говорить о репрессиях, поскольку мы никогда не узнаем, что в действительности произошло в 1930-е годы. И одновременно большинство (55–62 %) выступает за освещение всех темных страниц нашей истории, чуть меньше половины (46 %) полагают, что нужно продолжать дискуссии о репрессиях, хотя более трети россиян считают, что их следует прекратить (в том, что они вредят России, убеждены 22 %).
Привитый российскому обществу советской школой, пропагандой, политикой цинизм заставляет людей утверждать, что «объективной исторической правды не существует» (так полагают 67 % опрошенных, к которым можно добавить 10 % затруднившихся ответить на этот ценностный вопрос, итого мы получаем 77 % релятивистов или нигилистов в истории!). Не согласны с ними лишь 23 %. И это понятно, если учесть, что, по мнению 43 % россиян, учителя в средней школе должны ориентироваться на двойные критерии: на изложение точных фактов и их исторических оценок, с одной стороны, и «на задачу воспитания патриотических чувств» – с другой; за то, чтобы ориентироваться только на «укрепление чувства национальной гордости», еще 17 %. И лишь явное меньшинство (28 %) полагает, что преподавание в школе должно быть подчинено задачам донесения до молодежи исключительно «исторической правды». Поистине, «обмануть меня нетрудно, я сам обманываться рад».
Большинство опрошенных просто не может дать определенный ответ на вопрос, было ли обсуждение темы репрессий в семье или нет, либо они не помнят такого (около 60 %). Лишь примерно треть подтверждает, что такие разговоры у них в семье велись (чаще с поколением бабушек и дедушек – 15 %, но иногда и с родителями – 10 %). Запрещать не запрещали, о прямых запретах свидетельствуют лишь 5 %, но разговоры не возникали, или респонденты не помнят об этом. И это при том, что примерно в каждой седьмой семье кто-то был репрессирован во время Сталина (14 %; вдвое больше не помнят или не знают, отказываются от ответа – 29 %).