Книга состоит из трех разделов.
В первом разделе «Технология массовой консервативной мобилизации» рассматриваются условия и события, предшествовавшие крымской эйфории 2014 года, и последующий спад массового возбуждения.
Второй раздел «Институциональные и культурные ресурсы регенерации репрессивного социального порядка» включает в себя материалы двух видов: во‐первых, те, в которых анализируются символические ресурсы путинского режима, механизмы, обеспечившие не только мобилизацию, но и процессы авторитарной регрессии: общественную пассивность населения, представления об «истории» и культурном времени посттоталитарного общества, динамику и функции мифов о революции, о Сталине, природу деморализации человека в тоталитарном и посттоталитарном государстве, а во‐вторых, взаимоотношения населения с институтами насилия, порождающие «выученную беспомощность» и покорность. Здесь же представлены работы, в которых анализируется причинные взаимосвязи между социальной структурой российского общества и ограниченной социальной и интеллектуальной вменяемостью, а значит – дееспособностью россиян в общественно-политическом пространстве.
Третий раздел «Возможности диагноза» посвящен теоретической проблематике рецидива тоталитаризма в России и сложностям осознания этого процесса, его последствий, а также левадовской концепции «советского человека» как условия воспроизводства государства насилия.
Первоначально я хотел придать книге более систематический вид, протянув по мере возможности ряды данных до самого последнего времени. Но со временем вынужден был отказаться от этого намерения. Невозможно переписать заново статьи, написанные не только под действием внутренней логики перехода от одной проблемы к другой, возникающей в ходе исследований, но и под влиянием определенных внешних моментов: событий общественной и политической жизни последнего десятилетия – времени общественной реакции и поражения. Точно так же я свел до минимума все усилия устранить неизбежные повторы приводимых в таблицах материалов социологических опросов. Интерпретация одних и тех же данных все равно строится под другим углом зрения, поскольку при этом устанавливаются новые связи с иными факторами и обстоятельствами, другими концептуальными подходами и положениями.
Мне кажется, возможно, я и ошибаюсь, что эти тексты будут интересны не сейчас, а позже, тем, кто в будущем захочет понять логику социальных процессов эволюции тоталитарных режимов. Я думаю, они будут по-иному, другими глазами смотреть на наше время, они будут свободны от наших иллюзий, а кроме того, будут знать, что произошло с нами, то, чего мы сейчас не можем видеть – последствия событий, которые мы переживаем сейчас.
Мелкие покусывания в прессе, оставшейся приличной, или яростная ругань нынешней власти в соцсетях ничего не меняют в характере понимания ее социальной основы и природы ее массовой поддержки. Пока не созреет потребность в более глубоком понимании социальной и культурной системы общества, не способного освободиться от своего тоталитарного прошлого, не имеющего ни моральных, ни интеллектуальных средств и сил, надежд на то, что Россия может стать «современным» и «гуманным» обществом и правовым государством, нет. Не случайно, самые глубокие социологические работы о реверсном движении страны, а к ним я отношу в первую очередь работы Ю. А. Левады, остались непонятыми или даже вовсе непрочитанными. Большинство нынешних читателей довольствуется не отрезвляющей социальной диагностикой, а «словесной кашкой».
В заключение я хотел бы поблагодарить всех, кто помогал мне в работе над этой книгой – моих коллег по работе Н. Зоркой, Е. Кочергиной, В. Михалёвой и А. Рысёвой и мою жену, терпеливо читавшую разные варианты этих статей и высказывавшую свои редакторские замечания и соображения по их улучшению. Особая благодарность Д. Б. Зимину и Фонду «Либеральная миссия», И. Д. Прохоровой. И, может быть, самое главное – я хочу выразить свое признание и восхищение всем сотрудникам «Левада-Центра», этому уникальному в человеческом плане коллективу, без усилий и работы которого сами эти исследования были бы невозможны.
Раздел 1Технология массовой консервативной мобилизации
Ресентиментный национализм[11]
Социальное воображение как условие аналитической работы. 2014 год останется в новейшей истории России отмеченным не просто многообразием событий (их явно было больше, чем в любой другой год последнего десятилетия, включая и кризисные 2008–2009 годы[12]), но и тем, что политики и комментаторы из разных лагерей старались придать им некий общий смысл, подчинив их интерпретацию единой логике происходящего (подчас прямо противоположной по характеру). До последнего времени вопрос о сути происходящего не возникал: усиление авторитаризма заставляло политологов гадать о том, как долго путинский режим сможет протянуть, занимаясь лишь перераспределением нефтегазовой ренты и игнорируя потребности остальной части экономики и модернизации страны в целом. После 2014 года ситуация изменилась. Очевидна потребность понять, что ждет страну, выявить не просто закономерности путинского периода, но и поставить его в общий контекст эволюции постсоветского социума. Однако вопросы формулируются не в общей форме: «Что такое сегодняшняя Россия?», а в политически прикладной или даже сугубо практической: «Чего ждать от сегодняшней России?», – вызывающей серьезную тревогу у соседних стран своей «иррациональностью», непредсказуемостью, «упрямством» Путина и послушного ему кремлевского руководства («Прижатый к стенке Путин становится опасным»[13]). Поэтому отдельные события воспринимаются символически нагруженными, как бы «сами собой» встающими в общую цепь причинно-следственных зависимостей. Статус самых важных из них поднят до «поворотных», «определяющих судьбу России» на ближайшие десятилетия, как это было относительно путча 1991 года или подавления антиельцинского мятежа в октябре 1993 года., повлекшего за собой оправдание насилия в решении политических проблем и последующую войну в Чечне. Тогда они обозначили реванш консерваторов и закрепление авторитарного режима в 2002–2004 годах.
Потребность понять смысл происходящего возникает не только из самой неопределенности ближайшего будущего, но и из экстраординарности массового возбуждения, националистической эйфории, вызванной аннексией Крыма, подскока рейтингов одобрения власти после длительного снижения ее авторитета. Признаки такой консолидации были столь очевидны (чем бы они не вызывались – массированной пропагандой и манипулированием общественным мнением или инерцией имперских и советских представлений населения), что это были вынуждены признать даже те, кто ранее обвиняли социологов в подтасовке данных массовых опросов[14].
Многие обозреватели как в самой России, так и за рубежом говорят о «кризисе режима» или приближающемся конце путинского правления. Оснований для такого «окончательного диагноза» пока явно маловато. Всегда остаются сомнения, не являются ли такие констатации не более чем выражением иллюзий либералов, их самонадеянности или политического солипсизма. Но даже если принять этот вариант как весьма вероятный сценарий обозримого будущего, то все равно «конец» не означает, что уход Путина (вместе со своим окружением) будет равносилен переходу к демократии и к правовому государству. Можно согласиться с теми, кто говорит, что попытки нынешних руководителей государства найти выход из углубляющегося кризиса, вызванного их же собственным неэффективным управлением, оборачиваются лишь нагромождением негативных последствий, усиливающих общий дисбаланс в стране. Они переводят частные социальные дисфункции в системные и общеполитические, с течением времени ведущие к настоящему параличу государства и экономики (как это было во второй половине 1980-х годов). Но предстоящий паралич власти сам по себе не тождественен либерализации российского политического устройства или победе демократов в общественном мнении. Речь может идти лишь об исчерпании нефтегазовых ресурсов данной системы, а это не то же самое, что ресурсы массовой поддержки или легитимности власти. В любом случае потенциал власти или потенциал массовых выступлений против власти (границы терпения и признания) представляется весьма дискуссионным вопросом.
Резкое обострение общей ситуации в России в 2014 году и признаки приближающегося крупномасштабного финансового кризиса ставят перед социальными учеными множество вопросов, на которые вряд ли стоит ждать ответов в ближайшее время. В лучшем положении оказываются экономисты, указывающие на последствия политики руководства страны, проводившейся на протяжении многих лет[15], в худшем – политологи и социологи, уклоняющиеся от интерпретации социальных процессов в постсоветское время и ограничивающиеся лишь анализом текущих событий и комментариями к ним.
В нашей стране бедность социологического воображения и используемых средств объяснения (понимания) обусловлена более сложными причинами, нежели ограниченные индивидуальные способности тех или иных политологов или комментаторов. Вопрос в социальной обусловленности знания, потребности в изучении реальности, порождающей ответные необходимые усилия в разработке интеллектуальной техники понимания, описания, объяснения. Социология как наука сама по себе гораздо сложнее, чем структура российского общества, в целом абсолютно равнодушного и инертного в отношении знания о себе. Как известно, социология родилась в силу потребности в объяснении совершенно новых, непонятных явлений и отношений, возникших в пространстве больших городов, в процессах модернизации европейских стран в конце XIX века. Первые социологи (ставшие классиками) были маргиналами из размывающегося привилегированного сословия буржуазии, в том числе и «буржуазии образования» (Маркс, Теннис, Зомбарт, Вебер, Зиммель, Дюркгейм и др.), фиксирующими новые социальные проблемы. В советское время запрос на социологию был связан с необходимостью «оптимизации государственного управления» и идеологической пропаганды, таким он во многом остается и сегодня. Если не считать маркетинга, то основные представления о смысле и целях социологических исследований сводятся к «электоральным опросам», что редуцирует саму дисциплину до обслуживания власти или ее оппонентов. Сам по себе знак идеологических симпатий или антипатий ничего не меняет в убожестве и примитивности социального воображения образованной части нашего общества. Различий в понимании социальной природы человека у кремлевских политтехнологов или у их оппонентов, демократов, практически нет. Отсутствие интереса к человеку в обществе отражает структуру самого общества. Этим российская социология отличается от российской экономической науки, где есть запрос на реальное знание, серьезный интерес к реальным отношениям в разных сегментах общества, поскольку этот интерес детерминирован практической значимостью знаний о трансакциях, обменных отношениях, хозяйственных, экономических мотивах поведения различных групп. Можно сказать, что состояние экономической науки отражает степень изменений постсоветского социума, а состояние социологии – изменения лишь политической системы. Во многих аспектах именно экономистами ставятся те проблемы (вынужденным образом), которые не замечают социологи. Другое дело, что экономисты, исходя из своих внутридисциплинарных средств познания, дают неадекватные им решения, чаще всего – «экономизируя» и излишне инструментализируя человеческое поведение, недооценивая символический и культурный план человеческого сознания.
Бедность социального воображения есть отражение «неинтересности» нас друг для друга, что само по себе должно было бы рассматриваться как результат деятельности институтов насилия, определенной структуры институтов власти, организации общественной жизни, постоянных усилий государственной власти по упрощению способов социального человеческого взаимодействия, а стало быть – систематического обесценивания человека, девальвации «другого». Можно сказать, что эффект тотальной принудительной бюрократизации социума (нивелирования отношений социального и культурного неравенства и разнообразия, как об этом писал Вебер[16]), многократно усилившего последствия тоталитарного (или еще более раннего – крепостного) наследия России. По отношению к отечественной социологии (тем более к политологии) отсутствие интереса к реальности, к обычным людям проявляется как стремление подогнать объяснение под готовый ответ – под схемы интерпретации, представленные в университетских (западных) учебниках по социологии. Иными словами, ориентированность на внешние критерии оценки исследовательской работы отражают сильнейшую зависимость ученых от государства (и отсюда – неискоренимо провинциальный характер российской социологии), а следовательно, отсутствие собственных, внутридисциплинарных познавательных интересов и критериев значимости научной работы.
После ликвидации слабых зародышевых институтов демократии в России (и замены их в середине 2000-х годов на структуры «управляемой» или «суверенной демократии») политика как область открытой конкуренции политических партий и определения целей общественного движения была заменена разного рода суррогатными образованиями и имитациями. С установлением жесткой и действенной цензуры публичные дискуссии о партийных программах, социальных проблемах, целях и характере государственной политики полностью прекратились. Телевидение заполняет эфирную пустоту разного рода отражениями власти, саморекламой власти, являя населению образ несменяемого, заботливого и умелого высшего начальства, дополняемого чередой тасуемых и сменяемых нижестоящих чиновников-временщиков, щедринских помпадуров. Аморфное и лишенное представительства и организации население по-прежнему отделено от механизмов принятия государственных и политических решений и контроля над их осуществлением. Общество, отказавшееся от участия в политике, с подавленной сферой представительства групповых интересов, механизмов определения будущего (структуры политического целеполагания), чрезвычайно ценит свою приватность и «повседневность». Отдав свои права авторитарному режиму в обмен на «гарантии» существования, оно безнадежно понизило уровень своих интеллектуальных и моральных запросов. Повседневная жизнь определяет рамки возможного («чтоб не хуже») и выступает средством противоядия от избыточных мечтаний обывателя. Массовый конформизм определяет горизонт возможного как практически желаемого[17]. Именно таким и является общество при Путине.
С точки зрения общих национальных интересов (модернизации и развития страны), нынешний режим означает усугубление процессов деградации, захватывающей самые разные стороны общественной жизни России – экономику, внешнюю и внутреннюю политику, культуру, социальную сферу (пенсии и здравоохранение) и т. п. Но это точка зрения либералов, сторонников сближения с Западом, откуда только и могут поступать новые технологии, идеи и ценности, без которых длительное благосостояние населения немыслимо. Совершенно иные представления о национальных интересах у правящей элиты, паразитирующей на сырьевой ренте и озабоченной лишь легитимацией своей бесконтрольной и несменяемой власти. Отсюда – обращение к давно ушедшим идеологиям геополитики, имперского блеска и пышности, что при отсутствии культуры и вкуса производит впечатление китча и абсурда. Режим, по мнению многих обозревателей, неадекватно реагирует на обостряющиеся проблемы, возникающие в самых разных сферах – будь то коррупция, медицина, наука, ксенофобия, общая деморализация и деградация страны. И это ведет к тому, что частные дисфункции переносятся на более высокий уровень, порождая, в свою очередь, кризис общесистемного характера.
Понимание нынешним руководством страны своего предназначения, своей «исторической роли» сводится к восстановлению статуса «великой державы». Если снизить пафос, то в реальности эти намерения ограничиваются рутинизацией краха тоталитарной системы и обеспечения своего положения. Дефицит легитимности, родовая травма обоих режимов после распада СССР заставляет путинскую администрацию искать ресурсы для массовой поддержки в обращении к суррогатам идеологии групп, уже сошедших с политической сцены: идеологии социально-политического консерватизма, псевдотрадиционализма, догматического православия, показавших свое убожество и непродуктивность еще в конце XIX – начале XX века. Все усилия кремлевских политтехнологов (и еще массы жаждущих одобрения власти) сводятся к тому, чтобы подавить любые возможности рационализации и моральной переработки тоталитарного прошлого. Новых идей и смыслов вся эта идеологическая суета породить не может, но ее итогом оказывается стойкий каркас демагогии и официального лицемерия, блокирующего реальные общественные дискуссии о социальной проблематике и эволюции страны. Наиболее тяжелые последствия это имеет и будет иметь для всей системы социокультурного воспроизводства: деградирующие здравоохранение и образование. Примером здесь могут быть ускоряющееся сокращение медицинских учреждений, численности врачей, ограничение доступа значительной части населения к качественной медицине, растущая бюрократическая регламентация и бессмысленные споры о ЕГЭ, утрата интереса детей к учебе, стерильности школьной и университетской этики.
Еще очевиднее эти процессы проявляются в смысловом пространстве современной русской литературы, по существу, потерявшей своего читателя – объем читательской аудитории, в сравнении с поздним советским временем, сократился в несколько раз[18]. Массового читателя можно понять: преобладающими направлениями в современной премиальной литературе стали социальный садизм и мстительный мазохистский китч. Таковы, на мой взгляд, лучшие романы В. Сорокина, М. Елизарова, З. Прилепина, В. Пелевина, Р. Сенчина или обоих А. Ивановых – екатеринбуржца и «эстонца», Д. Данилова, Ю. Буйды, равно как и других авторов из очень длинного ряда лауреатов «Русского Букера», «Нацбеста», «Большой книги». Поэтому потеря читательского интереса к самоописаниям аномичного и дезориентированного сознания легко объяснима: фактически это никому не нужно, даже самим авторам, если исходить из буквального содержания их текстов[19]. Литераторы стали слоем маргиналов, утративших вместе с интеллигентской культурой свое место и чувство предназначения.
Труднее оценить отдаленные последствия такого положения дел: без системы социокультурного воспроизводства, ориентированной на высокие образцы идеализма, не имеет смысла даже надеяться на появление самостоятельного и ответственного индивида, хотя бы идеи такового, не говоря уже о реальном существовании и действии людей с чувством собственного достоинства, а значит, и стремлением к свободе, то есть к отстаиванию своих прав (собственности, информации, вероисповедания, эстетических пристрастий и т. п.). Низкая или слабая «валентность» ценностей (дефицит значений и смыслов личности) восполняется через этос «потребительского общества», со своей стороны порождая обоснованные подозрения в справедливости и достоинствах этого типа социальной гратификации, и развращенность коррумпированного чиновничества и депутатского корпуса, основных бенефициариев потребительского бума 2000-х годов. Сомнения, что характер потребления может быть эквивалентен «заслуге», достоинству, обусловлены чувством несправедливости действующей в путинской России системы распределения, отражающей не столько индивидуальные усилия и качество достижений (профессиональных, предпринимательских, человеческих), сколько близость к источникам административной ренты и наличие привилегий в распределении.
Причины массового консерватизма заключаются не в традиционализме как таковом, а в отсутствии представлений о том, каким должно и каким будет будущее страны в среднесрочной и дальней перспективе, за счет чего могут произойти желаемые изменения. Это заставляет большую часть населения упорно держаться за настоящее, оценивая его исключительно с точки зрения вчерашнего прошлого (то есть отталкиваясь в своих ориентациях и жизненных стратегиях от «худшего»)[20]. Ригидность (что точнее в плане дефиниций, чем понятие консерватизма) российского массового сознания – производная характеристика, следствие опыта выживания в условиях искусственной безальтернативности тактик и моделей поведения. Отсутствие выбора есть результат используемых авторитарным режимом технологий господства, целенаправленной социальной политики государства, не контролируемого населением и, следовательно, не испытывающего ответственности за свои действия. Фактически это приспособление к политическому, законодательному и экономическому произволу власти.
Симптоматика «исчезновения будущего» указывает на отсутствие идеализма, альтруизма, гуманности, то есть на незначимость понятий более высокого уровня, нежели собственно потребительское существование[21]. Без этого крайне необходимого фермента жизнедеятельность современного, то есть непрерывно развивающегося, общества, невозможна. Без него не происходит осмысления новых явлений и процессов в посткоммунистическом обществе, все новое воспринимается и осознается через сетку старых или квазитрадиционных категорий и понятий (геополитики, племенной или великодержавной этики, изоляционизма, антизападничества и т. п.). Возникающие нетривиальные явления и социальные механизмы организации общества, прежде всего – формирование потребительского общества при архаической системе государственного патернализма, не могут быть осмыслены или хотя бы фиксированы в массовом сознании. Для этого даже у «культурной» или «интеллектуальной элиты» нет ни языка, ни средств социальной маркировки или рационализации. В таких условиях обеднение угнетенной символической сферы (аморализм, игра на циническом понижении представлений о человеке, незаинтересованности в других) оказывается основным ресурсом и тактикой власти[22]. Поэтому в массовом сознании действует максима «понижающей адаптации»: ориентироваться не на что-то лучшее, а стараться не потерять то, что уже есть. Сохранение советских ценностных представлений обусловлено всем институциональным контекстом существования, и не в последнюю очередь – мало меняющимся характером работы репродуктивных и образовательных институтов, рутинным воспроизводством предшествующих советских культурных и символических ресурсов коллективной идентичности. А это значит – сохранением характера и способов социализации новых поколений[23].
Следствием такой идеологической политики мог быть лишь подъем аморфных, резидуальных представлений, оставшихся в массовой памяти от предыдущих эпох. Сама по себе кремлевская пропаганда не была бы столь результативной, если бы не атмосфера массовой потребительской культуры, которая в условиях размытого государственного патернализма играла роль катализатора консервативных настроений. Рассмотрим это подробнее.
1. Идеологические основания путинского консерватизма
Необходимость общей рамки понимания текущих процессов. Своеобразие современного русского национализма заключается в том, что это – национализм массового ресентимента, выросшего из травматического переживания тотального кризиса конца 1980 – начала 1990-х годов. Он захватил не только сферу экономики (резкое и продолжительное падение уровня жизни, закрытие предприятий или массовые неоплаченные отпуска, безработица, многомесячные задержки зарплаты и т. п.), но и всю институциональную систему советского «общества-государства»: организацию власти и управления, судопроизводства и права, культуры, стратификации и т. п. Распад советского порядка стал причиной обширных аномических процессов и длительного состояния массовой дезориентации, фрустрации и размывания коллективной идентичности. Можно привести в качестве примера не только общий развал государственной планово-распределительной экономики, вызвавший у основной массы населения смену (статистически чаще – снижение) социального положения[24], но также и утрату символической сопричастности к «великой державе» и порождаемого этим сознания превосходства над другими людьми и странами в силу идеологической миссии коммунистической империи и ее военной мощи[25].
Само по себе идеально-типическое понятие «национализм», если взять сухой остаток различных определений, предполагает лишь признаки массовой «веры в единство общего происхождения» (М. Вебер), представленные в мифах, исторической беллетристике, в метафорах «исторической памяти» или «исторического наследия», якобы общего для всех членов национальной общности, придающего им чувство «чести», «гордости», близкое к сословному сознание превосходства над другими или, по меньшей мере, обладания особыми качествами и достоинствами, которых не имеют другие народы. Эта вера поддерживается и воспроизводится благодаря коллективным (прежде всего государственным) ритуалам и социальным практикам, а значит, посредством принятых техник социализации, обеспечиваемых функционированием образовательных учреждений (поддержанию нормативного состава литературного языка и литературной культуры – «классики», преподаванию истории и обществознания) и других социальных институтов (армии, пропаганды, СМИ, религиозных организаций и т. п.).
Как логическая конструкция понятие национализма достаточно «пустое» (это – «концептуальный туман» или «концептуальная трясина», по выражению К. Гирца[26]), что позволяет нагружать его любыми значениями коллективности, которые вкладывают в него социальные акторы при апелляции к символическим значениям «национальности» и всегда с учетом перспективы других действующих лиц – как своих союзников, так и оппонентов, включая и воображаемых персонажей (например, «врагов», «союзников», «друзей»). В различных контекстах («дискурсах») это понятие обычно наполняется смыслами, привносимыми членами группы, идентифицирующими себя как общность по этническим признакам и всегда только в соответствии с определенными социальными интересами группы: борьбы за статус в иерархии, за общественное или государственное признание, за участие в распределении материальных или идеальных символических благ (казенных или иных доходов, привилегий, льгот, чести, превосходства, силы, благородства, «культурности» и пр.). Тематика национального всегда окрашена борьбой с другими реальными или воображаемыми акторами (соперниками, врагами, союзниками) за престиж, авторитет, власть, социальные позиции, за ресурсы или их защиту, стремлением к достижению идеальных целей, мобилизацией своих сторонников и дискредитацией противников и т. п.
Решающим элементом конструкций национализма следует считать институциональную базу «общности происхождения»: общность может быть представлена структурами общества (политической, экономической, классовой, сословной, этнической, конфессиональной, территориальной и т. п.), общины, негосударственными организациями «гражданского общества» или структурами государства. Последнее принципиально меняет националистическую идеологию, поскольку придает ей статус государственной принадлежности (подданства или гражданства), защищенной от критики и изменений силой легального принуждения к ее принятию и защите. Поэтому борьба за институционализацию «нации» (правовое закрепление особости национальной принадлежности) обычно носит выражено политический характер.
Общий тренд эволюции национальных представлений (как и многих других социальных определений и образцов) состоит в постепенном ослаблении аскриптивности в социальных характеристиках и усиливающейся универсализации значений, которые ранее считались «прирожденными», «естественными», а потому – неизменными, то есть природными – такими, как этническая или расовая принадлежность, пол, статус в социальной иерархии (принадлежность к аристократии)[27], в какой-то степени и религия, точнее – церковная или кастовая принадлежность. На протяжении ХХ века мы имеем дело с постепенным процессом размывания и перехода от этнического («примордиального») понимания национализма (единства по крови) к политическому или гражданскому национализму (единству граждан, открытой институциональной общности), то есть сдвига лояльности от одного типа общности (племенной, расовой, этнической, языковой, конфессиональной, локально-территориальной) к другой, предполагающей единство и солидарность по универсалистским критериям общественной причастности (политической, государственно-правовой, культурной)[28]. Второе не обязательно вытесняет первое, а скорее надстраивается над отношениями первого порядка, дополняя чувство ответственности перед следующими поколениями специфическим комплексом переживаний и сантиментов престижа национальной общности как государства, замещающего прежнее понимание сословной или родовой чести, в некоторых случаях – идеологическим сознанием особой миссии своего «народа» (нации)[29].
Политический национализм (общность происхождения равноправных граждан) невозможен без сложного и многообразного, дифференцированного «общества», «гражданского общества», то есть системы социальных связей, ассоциаций, объединений, союзов, основанных на солидарности акторов или общности их интересов, а значит – не имеющих в своей основе в качестве конституирующих отношения господства и подчинения. А потому политический или гражданский национализм сам по себе уже является симптом современного, то есть постмодерного, состояния общества. Концептуальные двусмысленности возникают потому, что попадающие в поле внимание исследователей феномены модернизации и, соответственно, строительства национальных государств исходят как нормы интерпретации из первых теорий национализма, построенных на опыте европейских политических движений к национальному государству.
Положение этнической общности в закрытых, иерархических системах оказывалось равнозначным «сословному» со всеми сопутствующими значениями «чести», «благородства», «превосходства» или, напротив, лишенности ценности, когда речь идет не о сопоставлении с другими «народами», «странами», а о принадлежности к «верхам» и «низам». В этом плане принадлежность к «народу» синонимична с общностью в «низости», «подлости» и других подобных социальных маркировках, указывающих на ее низкий статус или занятия, которые вызывали у других групп презрение, страх, отчуждение и порождали у членов общности чувство коллективного унижения, подчиненности, иногда – несправедливости социального порядка. Соответственно, появление в публичном пространстве свидетельств подобных отношений может служить более адекватным признаком многослойности социальных структур, сочетания архаических и модерных пластов регуляции, чем формальные характеристики государственных образований[30].
В условиях сильной и длительной дискриминации этнонациональной общности (или этноконфессиональной, этносословной группы, определенной по аскриптивным, то есть внешне приписываемым и не подлежащим изменению признакам), понимания отсутствия каких-либо реальных перспектив улучшения положения группы, тем более – сознания абсолютной безнадежности положения, у ее членов возникают утопические конструкции «национального» и, возможно, при некоторых обстоятельствах, эмансипационные идеологии нации, консолидация на основе идеи «освобождения» – от империи или другой угнетающей нации, доминирующей религии. Так было в Польше, в балтийских странах, у некоторых народов Кавказа и др.
Напротив, закрепление господствующих позиций властвующей группы может обосновываться поддержкой подданных, апелляция к аморфной массе которых строится на мифологии «общности их происхождения» с власти предержащими. Тем самым некоторые значения власти (приписываемые властью самой себе добродетели и воображаемые достоинства – героизм, патриотизм, готовность к самопожертвованию, высокая нравственность, бескорыстие, духовность и т. п.) распространяются на всех подданных.
Соответственно, присвоение социально депримированными группами символического статуса, которым наделены те, кто у власти, кто обладает ресурсами, благами, означает не просто постулирование их родственности (единства происхождения), но и намек на то, что и у низовых слоев также есть своя толика «чести», частные привилегии, права на преимущественное занятие некоторых социальных позиций (право на госслужбу, работу в правоохранительных органах или системе образования, продвижение по карьерной лестнице), которыми пользуются высокостатусные группы. Например, претензии на получение преференций при распределении социальных благ (в социальном обеспечении или медицинском обслуживании, получении жилья, работы и пр.). Квалификация русских как «государствообразующего народа» может выступать как основание для претензий на получение дополнительных льгот или преимуществ, то есть быть маркером социального неравноправия в низовых слоях.
Интеграция целого строится на сознании угроз (внутренних или исходящих извне) положению членов общности, возможной апелляции к власти за защитой (восстановлением справедливости) и необходимости ответной поддержки власти[31]. Доступным и понятным характер идеологического использования конструкции «национализма» делает только конкретизация латентных интересов «этнонациональной» или «национальной» группы. Никакой же общей теории «национализма» не может быть создано, поскольку весь смысл концептуальной работы в сфере исследования национализма заключается в сравнительно-типологическом описании своеобразия того или иного проявления или вида «национального» (движения, идеологии, институциональных практик), отталкивающегося от генерализованного понятия «национализма», получающего нормативный характер, но именно потому непродуктивного в эмпирическом плане. Хотя сами по себе интегративные представления о коллективном целом лишены определенности, они служат условием для экспликации исторического или политического представления о «национальном». Другими словами, конструкции коллективного целого могут быть развернуты в любом отношении, которые оказываются значимыми для институтов господства.
Поэтому эмпирическая типология национализмов требует учета идеологического или политического характера значений национального – тех смыслов, которые вкладывают действующие акторы в понятие национального целого: здесь могут быть значимы моменты территориальной целостности, а следовательно – скрытая апелляция к власти как к силе, удерживающей единство регионального управления, к значению государственного языка (культуры, истории, литературы), то есть контроля в школах над подрастающим поколением и т. п. Национализм может быть эмансипационным (подчиненным в первую очередь требованиям гражданского общества, ориентированным на модель национального государства), соединяясь при этом с идеологией модернизации, либо, напротив, защитным и компенсаторным (подчиненным интересам правящего режима в сохранении сложившегося порядка, как в России, или каких-то радикальных групп, претендующих на власть, как это было в Германии или Италии, даже во Франции в 1920–1930-х годах)[32].
Для наших целей – анализа процессов в посткоммунистической России (другие страны здесь выступают лишь как основание для сравнения) – в общем и целом достаточно такой дихотомии для первичной проработки эмпирического материала, получаемого в ходе социологических исследований общественного мнения.
В первом случае интересы коллективной консолидации предполагают освобождение этнонационального сообщества («народа», «нации») от империи или какой-то другой внешней силы, как это было в Восточной Европе в момент краха социализма или в короткий период распада СССР и «выхода» союзных республик из Союза или попыток руководства автономных республик РСФСР повторить их опыт (Чечня, Татарстан); во втором – массовые интересы связаны с задачей сохранения патерналистского государства, с иллюзиями в отношении него.
Ключевые идеологические моменты современного русского национализма тесно соединены с травматическим переживанием краха СССР и поражения в холодной войне, утратой статуса супердержавы, занимавшего центральное место в структуре коллективной идентичности русских. Сознание принадлежности к огромной стране, одной из двух самых мощных в военном плане, которую «раньше все в мире боялись и уважали», восполняло у «маленького человека» никогда не проходящее чувство повседневного унижения, сознание хронической бедности, бесправия и зависимости от наглой и деспотической власти. В этом отношении русский национализм, как бы ни различались его отдельные версии и течения, питается негативной энергией массового ресентимента, с одной стороны, и коллективной фрустрации, с другой. Он лишен образов будущего, обращен в мифологизированное прошлое и занят преимущественно поиском внутренних и внешних врагов, виновников краха империи (второго на протяжении ХХ века), деградации страны, неудавшегося демократического транзита, незавершенной модернизации и т. п.
Поэтому можно характеризовать идеологию русского национализма как хроническое изживание навязчивых комплексов национальной неполноценности, порожденных повторяющейся при каждом новом режиме неудачей модернизации общества и болезненным переживанием исторической драмы несостоявшегося национального государства. Эта идеология радикально отличается от задач национальной консолидации, коллективной мобилизации для освобождения от внешнего господства, как это было в странах Восточной и Центральной Европы. Русский национализм носит защитный, компенсаторный, утешительный характер, будучи «оборотной», теневой стороной слабеющего великодержавного сознания. Никаких целей развития он не выдвигает и выдвинуть не может. Такого рода идеологии активизируются всякий раз, когда разворачивается кризис политической системы, возникает проблема смены или переходного состояния власти, а значит – необходимость ее оправдания и легитимации. Самые влиятельные идеологические течения русского национализма выполняют чисто консервативную функцию – апологию наличной структуры господства, а не выработку политических целей национального развития[33]. Смысловые основания прославления (или критики) власти могут радикально различаться между собой: от ностальгии по советскому коммунизму до блеска и величия бывшей российской империи, от мифов о расовом превосходстве русских до православного фундаментализма.
В новейшей истории России было четыре волны национализма, идеологические ресурсы которых используются путинскими пропагандистами и в настоящее время:
1) появление в начале XX века первых русских националистических партий и движений, представивших философию русского национализма (после реформ Александра II и вызванных ими противоречий между архаической системой патримониального бюрократического господства и быстрым развитием капитализма, соответственно, появлением зачаточных форм гражданского общества, сословного и местного самоуправления);
2) националистическая легитимация тоталитарного государства в 1930–1940-х годах. Отказ от идей «перманентной мировой революции» и переход к «построению социализма в одной отдельной стране» означали своеобразную идеологию реставрации империи. Первоначально она была нужна Сталину для того, чтобы оправдать ликвидацию партийных функционеров предшествующего поколения («старых большевиков») и подкрепить установившиеся институты господства апелляцией к дореволюционным традициям. После Второй мировой войны русский имперский национализм стал основанием для установления защитных барьеров против проникновения западных идей, демократической культуры, воспитания русско-советского патриотизма в ходе кампании борьбы с космополитизмом;
3) в эпоху брежневского «застоя», наступившего после свержения Хрущева, русский национализм стал постепенно приобретать характер полуофициальной идеологии. Коммунистическая идеология, окончательно дискредитированная хрущевскими реформами и подавлением «Пражской весны», фактически умерла. Советское руководство от целей коммунистической экспансии перешло к задачам консервации советской системы (именно на этот период приходится время социализации нынешнего руководства России);
4) последняя волна русского национализма поднимается после прихода Путина к власти. Реформаторы и ориентированные на Европу либералы в правительстве вытесняются сотрудниками органов госбезопасности. Это время реванша советской номенклатуры за поражение начала 1990-х годов, восстановление, а затем и закрепление господства антидемократической, антизападно настроенной бюрократии с характерной для нее идеологией «сильного государства» и приоритетом государственных интересов, осуждением «разгула демократии в 1990-е годы» и западного либерализма.
Путинская идеология (восстановление морально-политического единства власти и народа) сводится к следующим тезисам: «стабильность» (несменяемость власти), преодоление «хаоса», вызванного ельцинскими реформами, «традиционализм» или «возрождение Великой России», особый статус православия и его значение в деле «нравственного воспитания» общества («духовные скрепы»), борьба с западным влиянием (на роль «агентов» которого кремлевские политтехнологи назначили организации гражданского общества и движения за правовое государство и права человека).
Признаки неотрадиционалистского поворота в политике Путина появились в 2004–2005 году, перед празднованием 60-летия Победы во Второй мировой войне, превратившемся в помпезный, растянутый на год церемониал государственного величия. Произошедшая смена персонального состава российской элиты, замена демократов на КГБешников и генералов требовали иной легитимации политики и власти. Путин выразил его в своей мюнхенской речи в феврале 2007 года как принцип противостояния России и Запада, противоречия между США, «стремящимися к мировому господству», и возрождающейся, усиливающейся России, которую именно поэтому западный мир воспринимает как конкурента, которого стоит опасаться. Оборотный смысл этой мифологемы, определяющей направленность новой политики руководителей России, сводился к утверждению зоны особых приоритетных интересов России («русский мир», то есть все постсоветское пространство), что предполагало принятие системы защитных мер и изоляцию от вмешательства западных стран («экспорта демократий»), утверждение принципа «многополярного мира», свертывания курса на построение правового государства, приоритетность национального законодательства и ограниченный суверенитет международного права.
Оправдывающая эту политику национальная идеология представляла собой эклектическое смешение всех предшествующих обоснований русского национализма: реабилитация Сталина и советской государственной системы сочетается здесь с прославлением царских министров и генералов, усиление милитаристской риторики – с православием и цензурой в сфере культуры, СМИ, образования; историософия и мистика с запретом на критический анализ советского прошлого.
Восстановление патриотической гордости – при отсутствии видимых достижений – могло происходить только за счет навязывания обществу представлений о враждебности окружающего мира. Населению, с одной стороны, постоянно внушалась мысль о том, что западные страны, в первую очередь США, стремятся ослабить Россию, расчленить ее, поставить под контроль ее сырьевые богатства, что Запад – это исторический враг, насаждающий чуждую русской культуре мораль и идеологию либерализма, прав человека, разрушающий основы государственной солидарности. С другой – шло и идет непрерывное самовосхваление, подчеркиваются особые качества «духовности», «открытости», миролюбия и доброты русских. Тем самым проводится идея изоляционизма и «особого пути» развития России, отличного от западной модернизации, необходимости опоры на собственные силы, автономное развитие экономики.
Восстановление тотальных структур массового сознания шло незаметно для самого общества. Можно выделить два типа реанимированных идеологем: первые характерны для «закрытого общества» (демагогия осажденной крепости), страны, находящейся во враждебном окружении, нуждающейся в особых средствах защиты, требующей особого режима существования (бдительности, заботы о национальной безопасности, территориальной целостности), вторые – риторикой государственного патернализма, вобравшей в себя как остатки социалистической идеологии и массовой политической культуры советского времени, так и элементы новой постсоветского времени – болтовню о социальном государстве, национальные проекты и т. п.
Процесс реставрации структур тоталитарного сознания шел постепенно, одни понятия и представления замещались другими или играли роль вводных образований для последующей их замены на собственно тоталитарные идеологемы. Так, борьба с терроризмом (порожденным неспособностью новой власти решать проблемы нового федеративного государственного устройства – перейти от унитаризма к федерализму) трансформировалась в борьбу с международным терроризмом, потребовавшим военного вмешательства во внутренние дела других стран и участия в войнах за пределами России. Борьба с мнимым влиянием Запада (угрозой со стороны НАТО, США и других стран) способствовала переключению внимания общества с внутренних проблем на внешние, обоснованию необходимости применения чрезвычайных мер – «укрепления государства» (то есть освобождения власти от общественного, в том числе – парламентского, партийного, публичного контроля), отмены свободы слова и информации, а значит – превращению правящей клики в суверенного обладателя государственной машины насилия и принуждения и права распределения национальных доходов.
Государственный патернализм: базовая структура постсоветского массового сознания. Внешняя политика – область наименее проблематизируемая массовым сознанием. Она даже номинально не подлежит контролю со стороны «общества». Другими словами, внешняя политика в России, с точки зрения общественного мнения, приобрела чисто символический[34] или церемониальный характер, став обязательным предметом всеобщей аккламации. Поэтому она (как и военная доктрина или доктрина национальной безопасности) полностью закрыта для рациональной дискуссии в обществе[35].
Внешняя политика квалифицируется либо как череда политических провалов у реформаторов и демократов – у Горбачева и у Ельцина, либо как область наиболее значимых достижений – у Путина. Без переходов и аргументов. Само по себе такое восприятие какой-то области жизни указывает на «сверхценный» характер происходящих в ней событий. Отсюда – невозможность спокойного и прагматического анализа, болезненная чувствительность к вопросам «представительства национальных интересов» и «защиты национального достоинства»[36]. Особая важность этой тематики связана с тем, что других возможностей выразить значения «всего целого», национального единства, кроме как представив свою страну в борьбе с другими странами и силами (соответственно, с исходящими извне опасностями и угрозами), нет. Взгляд на коллективное целое семантически возможен (допустим) лишь как точка зрения власти, руководства страны. В этом заключается суть идентификации «страна – власть», «Запад —Россия», «враг – “лишь бы не было войны”». Страна не существует как совокупность самодостаточных и достойных самих по себе граждан, а лишь как власть («государство»), руководствующаяся только своими интересами, а значит – обладающая полным суверенитетом в отношении неопределенного множества своих подданных.
Частые споры по поводу того, движется ли Россия в сторону национального государства либо остается по преимуществу империей, довольно схоластичны. Их суть – сведение своеобразия российской государственности к одному из общепринятых классификационных определений. Если же исходить из содержания массового сознания, стараясь выделить определяющие коллективные установки и конвенции относительно природы российского государства, то здесь доминантным признаком «государства» будет идея права на насилие, на принуждение, ничем иным не обоснованное, кроме самого статуса государства. Другими словами, российское понятие «государства» логически тавтологично, государство – самотождественно, самодостаточно. Сам акт высказывания о государстве (власти) определяет, конституирует, формирует значения подданного, гражданина, подчиненного, обывателя – человека, во всем зависящего от государства. «Национальность» здесь – не характеристика единицы из множества равнозначных субъектов, образующего все целое, а лишь маркировка принадлежности или отнесенности к одному из государственных таксономических классов обывателей, которые не могут сами по себе стать «политическим телом». Точно так же в понятии «империя» значимым и привлекательным остается только одна идея: это идея насилия, объединяющего все разнородные территории путем принуждения или завоевания. В ней нет других общих значений, кроме триумфа силы, героизма колонизационных завоеваний, милитаризма, права повелевания. Дело не в империи как конституционной форме государства или истории его возникновения, территориальном принципе организации и управления, а в принципе легитимности – суверенности субъектов насилия. Поэтому в российском контексте «национальное государство» – это синоним «государства подданных русской власти».
В этом отношении оно имеет общее, взаимосвязанное или пересекающееся содержание с понятиями «патернализм», «национализм», «консерватизм», «империя», «великая держава» и другими, аналогичными по функции. Правильнее было бы сказать, что они имеют родственное происхождение, у них общие корни или истоки, общая посылка: консолидация через насилие. Поэтому важнейший фактор национального или коллективного «единства» – это всегда объединение не «за», а «против».
В публичном поле могут быть представлены (допустимы) лишь успехи руководства страны, защищающего «национальные интересы России», или осуждение «преступных ошибок» предшествующего руководства – отдача Крыма, вывод советских войск из Германии, «беловежский сговор» и пр.[37]
Суть этих «интересов» сводится к трем пунктам:
а) актуальная защита режима, его сохранение, то есть обеспечение условий функционирования крупнейших корпораций, возглавляемых доверенными лицами из ближайшего окружения Путина (уравнивание интересов отдельных групп с интересами всего населения);
б) противодействие «экспансии Запада», в частности – расширению НАТО: подавление либеральных идей и ценностей демократии, отказ от приоритетности международного права, прав человека, всего, что противостоит смысловым основаниям репрессивных режимов, утверждение символического авторитета России в мире;
в) поддержание стабильности в «многополярном мире» (сотрудничество с консервативными, авторитарными или антизападными режимами как условие ослабления господства США, ЕС и других демократий).
С приходом Путина к власти населению упорно навязывается мысль о спасительности возвращения к национальным традициям, к ценностям патриотизма. Пропаганда подавала и интерпретировала любые действия Путина как исключительно персональный успех «национального лидера», получавшего «безусловное признание в мире»[38].
Такое положение остается вплоть до настоящего времени: область внешней политики признается всеми в стране (включая – что важно для понимания происходящего в России – и оппозиционных политиков) сферой наивысших достижений и успехов Путина. Как показывают опросы общественного мнения, Путин не добился серьезного прорыва в экономике; не смог решить по существу чеченскую проблему; провальной считается его борьба с коррупцией и преступностью; государство функционирует крайне неэффективно и т. п.[39] Но его международная политика, как признает российское общественное мнение, чрезвычайно результативна. Главное его достижение заключается в признании и восстановлении «авторитета России на международной арене»..
Взаимосвязь патернализма с национализмом очень глубокая – их роднит не просто резкое упрощение реальности (через устранение, вытеснение представлений о сложности, разнообразии, структурно-функциональной дифференцированности общества), но и язык понятий: патернализм апеллирует к органическому стилю мышления, к восприятию отношений людей с властью как квазисемейных, как бы родственных, воспроизводя вместе с тем иерархию соподчинений отца и детей, авторитет и безусловный статус главы дома или рода, признаваемый другими членами семьи, его право на принуждение в отношении всех «младших» или зависимых членов рода[40].
Таблица 1.1
Как вы считаете, с
может или не сможет большинство людей в России прожить без постоянной заботы, опеки со стороны государства?[41]
Патернализм постулирует неравноправие отношений господства, зависимости подданных от власти. Выражением этой асимметрии является «потребность граждан в заботе» о них власти, без которой они не могут существовать, в которой они нуждаются (табл. 1.1). Вместе с «заботой» вводится априорная антропологическая посылка о ценностной неполноте или ограниченной дееспособности частного человека и, напротив, превосходстве и суверенитете власти (держателей власти, то есть круга или группы лиц, апроприирующих и приватизирующих все ресурсы государства – от средств насилия и принуждения до прав собственности и распоряжения общим «богатством»). Государственный патернализм предполагает насилие и дополняет его функцию – ценностную дисквалификацию объекта насилия, проекцию на него представлений, отказывающих частному человеку, индивидуальности в ценности и значениях самодостаточности и автономности. Тем самым государственный патернализм (в разных его вариантах – от социализма до авторитаризма или тоталитаризма) присваивает права на определение условий ограничения свободы и прав отдельного человека. Он устанавливает приоритетность потребностей (вменяемую людям иерархию необходимого и желаемого) и интересов целого над ценностями автономной субъективности. Речь не только о налогах, но и о праве объявления войны или чрезвычайного положения, введения новых законов, ограничивающих пространство свободы граждан, доступности той или иной информации, образовании, мобильности и многом другом. Иными словами, речь идет о распределении вменяемых прав и социальных статусов.
Компенсируя эту неполноценность гордостью («честью») принадлежности к национальному целому, патернализм в социальном отношении равнозначен снятию ответственности с граждан. Лишь за властью остается право на «определение реальности», речевые конструкции действительности, которые позволяют пропаганде манипулировать общественным мнением. Однако это не означает, что такую ответственность действующий режим принимает на себя. Как показывает опыт начала второй чеченской войны или другие экстраординарные ситуации (теракты на Дубровке или в Беслане), высшее руководство страны (президент, правительство) всячески старается избежать этого, перекладывая ответственность на других подчиненных, отказываясь от правовых форм регулирования как самого конфликта, так и поведения в нем (не объявляя военного или чрезвычайного положения, которое требовали правозащитники во главе с С. А. Ковалевым, поскольку эти объявления ставили бы правовые рамки участникам конфликта, а значит – вводили бы ответственность за преступления против гражданских лиц, обращение с пленными и т. п.)[42].
Сдача субъективной ответственности обывателя государству одновременно задает и квазиперсоналистического «другого» – как союзника и партнера (Беларусь, Китай и т. п.), так и врага или чужого (США, Украина, Польша, балтийские страны), в массовом сознании предстающего как антипод России, то есть как субъект действия со своими желаниями, стремлениями, фобиями и т. п.
Другими словами, патерналистское сознание моделирует мир по образцу ослабленных или стертых традиционных или повседневных ролевых отношений в общине соседей, родственников, землячеств и тому подобных неформализованных, несовременных образований. Это не только отношения людей с властью в узком смысле, это конструкция реальности, включающая все коллективные конструкции единства, общности, национального «целого»: они все подчинены основной идее государственной власти, заботящейся о народе, но «заботящейся» монопольно, ни с кем не разделяя своего обладания средствами принуждения, то есть собственно инструментами власти. Причем власти, оставляющей за собой право определять, что есть «коллективное целое», что есть «право» (разводя тем самым «легитимность» и «легальность»), что есть «национальное» (опять-таки – «правильно национальное») и где границы этого «целого».
Консервативный национализм и авторитарный патернализм – это гомоморфные и гомологичные структуры сознания. Эффективность государственно-националистической демагогии обеспечивается тем, что фокус идентичности все время переходит с одного целого на другое, с власти – на ее негативную проекцию: врагов, других, чужих, на необходимость защиты от других или сопротивления другим. Иными словами, идеологические значения, латентно подразумеваемые, стерилизуют любые универсалистские представления и регулятивные системы (такие как мораль, формальное право, в особенности – международное или основанное на принципах защиты прав человека, его собственности, свободы, дееспособности и т. п.). Напротив, постулируется и требуется максимальная лояльность к власти, к государству, претендующему на монопольное представительство значений всего целого.
Поэтому спорадически проявляемое недовольство и раздражение, вызываемое неудовлетворенностью социальной политикой патерналистского государства, коррупцией «своих» чиновников или «неприкосновенных» членов ближайшего окружения Путина, при неразвитой правовой и представительской структуре институтов общества ведет не к организованному политическому протесту, а к стойкому ресентименту в отношении власти (обиды на власть) и усилению механизмов негативной идентичности (значений внешних угроз, опасности, исходящей от чужих, отрицания или девальвации базовых ценностных представлений, образующих структуру национальной идентичности). Националистический ресентимент поэтому не просто теснейшим образом связан с государственным патернализмом, а является другим выражением того же типа массового сознания.
Недовольство властью, обнаруживаемое у большей части населения, главным образом в социологических опросах, сохраняющих свой конфиденциальный и анонимный характер, не проявляется в формах открытой публичной или политической деятельности. Причины этому разные – покорность и страх, идущие от опыта выживания в тоталитарном и репрессивном государстве; привычная культура двоемыслия и лицемерия; терпение и сознание безальтернативности своего положения. Они – наследие привычных тактик поведения по отношению к принудительным порядкам (колхозной жизни, паспортной системы, прописке, закреплению рабочих в советское время на производстве и т. п.).
Таблица 2.1
Гордитесь ли вы нынешней Россией?
Однако зависимость от власти (даже при сохранении хронического недовольства ею гражданами в качестве частных лиц) может принимать превращенную, положительную форму – одобрения ими действующих порядков в качестве подданных национально-государственного целого, коллективных субъектов. В этой плоскости персонифицированная власть (национальный лидер, президент) становится символическим выражением социального целого, которое ассоциируется с патерналистским государством, а «дисциплина», принудительный «порядок», наличие «сильной руки» оправдываются «высшими интересами» страны. Одобряется не отдельный чиновник (даже высшего ранга), а авторитет «великой державы».
Хроническое сознание неполноценности, зависимости, унижения и порождаемый ими социальный ресентимент в таких условиях «снимается» лишь общим чувством национального величия. От 70 до 80 % считают себя патриотами России и гордятся тем, что живут в России[43]. Гордость же нынешней Россией высказывают несколько меньшее число опрошенных: в среднем за десятилетие – 55–62 %.
Социальное достоинство, то есть коллективное выражение или признание его «ценности», индивиду может быть придано лишь сознанием принадлежности к большому и сильному государству, «своей стране». Других механизмов его удостоверения обществом нет, поскольку в этом плане нет и «общества».
В подобном сознании нет ничего от права (в том числе и сознания своих прав), а стало быть – и от политического или гражданского национализма, есть лишь идеологически вменяемое «чувство силы», огромности ресурсов: территориальных, людских, мобилизационных, а стало быть – потенциала принуждения других. Поднятая пропагандой в 2014 году волна антизападных настроений сопровождалась переживанием гордости за Россию и еще более важным сознанием принадлежности к ней (табл. 2.1). Октябрьский опрос 2014 года дал самый высокий показатель «гордости» этого рода за все время исследований (86 %). На протяжении всего периода «крымской эйфории» 2014–2016 года 58–64 % были согласны с тем, что «Россия лучше большинства других стран».
Рост ксенофобии как симптом социальной напряженности и дезорганизации. За год до украинского кризиса и резкого поворота в российской политике социологические исследования «Левада-Центра» зафиксировали рост массовой диффузной ксенофобии, достигшей к октябрю 2013 года максимальных значений за весь 25-летний период исследований (1989–2014 годы, рис. 1.1). Таким образом ущемленное массовое сознание отреагировало на ликвидацию политики как пространства не столько открытой конкуренции политических партий, сколько связанных с ним публичных дискуссий о целях национального развития. Слабые демократические институты были заменены механизмами «управляемой» или «суверенной демократии». Прекратилось обсуждение социальных проблем, то есть цены и средств их решения, изложенных в политических программах как прокремлевских, так и оппозиционных партий. А это означает, что исчезло и сознание ответственности людей за проводимую руководством страны политику. Общество оказалось полностью отделено от механизмов принятия государственных и политических решений и лишено контроля над их реализацией. Социальное недовольство и напряжение, особенно сильное в провинции, не находило себе выхода, а значит, и не могло быть рационализируемым в ходе публичных дискуссий.
Следствием этой блокировки общественного мнения стало усиление чувства несправедливости установившегося социального порядка, сознание «испорченности», коррумпированности власти на всех уровнях, прежде всего – тех институтов, которые должны поддерживать правопорядок и защиту населения (местная администрация, полиция, суд и т. п.). Реакцией на искусственную склеротизацию власти стали не общественные движения, легальные и общепринятые политические формы самоорганизация общества, а все более частые столкновения отдельных групп населения с органами власти: забастовки, трудовые конфликты, обман строительными компаниями дольщиков, невыплаты зарплат, ДТП и другие правонарушения, совершаемые местными чиновниками, все чаще приводили к массовым акциям протеста, перекрытию дорог и т. п. А затем начались националистические эксцессы, погромы, хулиганские манифестации – выход на Манежную площадь московской молодежи в декабре 2010 года означал, что эти конфликты стали публичными. Они явились столичным выражением накопившихся напряжений, прорывавшихся в провинции и ранее – в Кондопоге, на Ставрополье и других местах. Это было лишь выходом на поверхность того диффузного и неоформленного недовольства властью, которое накапливалось после кризиса 2008 года, но принимало форму смещенной этнической агрессии и неприязни, основным объектом которой стали кавказцы и мигранты из Средней Азии. Впрочем, эти феномены обществом, не подготовленным к осознанию природы таких напряжений, воспринимались как отдельные иррациональные эксцессы.
Рис. 1.1. Как вы относитесь к идее «Россия для русских»?
Доля утвердительных ответов на вопрос: «Ощущаете ли вы сейчас в том городе, районе, где вы живете, межнациональную напряженность?», – увеличилась с мая 2005 года по октябрь 2013 года с 26 до 43 % (это максимум за все время измерений). После Крыма этот показатель снизился до 33 %, диффузная агрессия была канализирована на другой предмет – Украину. О возможности кровопролитных столкновений на национальной почве заявили в 2013 году 62 % (напротив, минимальный уровень тревожности, связанной с этническими конфликтами и опасностью погромов, отмечен был дважды – в октябре 2008 и летом 2014 года, 23 %, каждый раз после военных кампаний).
Рис. 2.1. Поддерживаете ли вы лозунг «Хватит кормить Кавказ»?
Лозунг «Хватит кормить Кавказ» на протяжении последних 3 лет поддерживали от 56 до 71 % россиян, возражали против него в среднем – 20–24 % (минимальный показатель неодобрения и несогласных с такой постановкой вопроса получен осенью 2013 года – 18 %). Украинский кризис оттянул на себя подавляемую агрессию, дав выход имперским страстям. Начиная с марта 2014 года, то есть после «Крымнаш», мнения о ситуации на Кавказе заметно улучшились, начала спадать диффузная агрессия в отношении мигрантов.
Особенностью подъема ксенофобии в последние годы стало то, что максимальные показатели агрессивного национализма и нетерпимости (по крайней мере – на словах) демонстрировали группы, обладавшие наибольшими социальными ресурсами – высоким социальным положением и уровнем образования, доходами, социальным капиталом, а значит, и большими возможностями влиять на другие слои населения. (Ранее носителями ксенофобии были социальные низы и периферийные группы населения.) Однако именно группы этого типа – условный средний класс, в котором значительную долю занимают чиновники и связанные с ними предприниматели, – раскололись после аннексии Крыма и присоединились к путинскому большинству.
Таблица 3.1
Какие чувства вы лично испытываете по отношению к выходцам из южных республик, проживающим в вашем городе, районе?
Риторика ксенофобии и необходимости борьбы с мигрантами была в центре предвыборных дебатов всех кандидатов на местных и региональных выборах летом 2013 года. Последующие события показали, что само по себе диффузное напряжение может канализироваться только в соответствии с имеющимися в массовом сознании идеологическими направляющими, играющими роль латентных силовых полей, векторов или «стрелок», по которым и будут протекать действия, массовое поведение, мотивированные групповыми (властей или подданных) интересами.
Параметры идеологического и политического самоопределения. Самые ранние исследования, затрагивающие тематику идеологических представлений, относятся к весне 1990 года, когда собственно забрезжила перспектива радикальных институциональных изменений. В общественном мнении тогдашнего советского общества такие варианты общественно-политического и государственного устройства, как «строй свободного капитализма» (который сегодня можно было бы отождествить с либеральными взглядами), были привлекательными (или казались реалистичными) всего для 6 % опрошенных. Основная же масса отдавала свои предпочтения «демократическому социализму» в духе перестройки, с сильным упором на социальную справедливость, уравнительное распределение и правовое государство (52 %) или туманной «шведской» модели социал-демократии и общества благосостояния (25 %). Возврата к сталинской системе хотели лишь 4 %, что, как и склонность к либерализму, можно считать взглядами маргинального меньшинства.
Таблица 4.1
Каким бы вы хотели видеть советское государство в будущем?
Апрель 1990 года. N = 500 (российская подвыборка во всесоюзном опросе).
Но уже к концу 1990-х годов значительная часть населения, разочарованная результатами гайдаровских реформ, разуверившаяся, дезориентированная и погрузившаяся в состояние глубокой фрустрации, депрессии, отказывалась от какой бы то ни было идентификации по идеологическим или политическим критериям. На вопрос (декабрь 1998 года): «Какой из действующих в России политических сил вы лично симпатизируете?», 42 % опрошенных заявили – «никакой» (а вместе с теми, кто затруднился с ответом, доля таких «индифферентных» составила 58 %); 22 % симпатизировали «коммунистам»; 10 % – «демократам», (то есть остаткам партии реформаторов, «правым»). Свою близость к «патриотам» (национал-патриотам или «крайне правым») обозначили 3 %; столько же – «правым центристам» (3 %); «левым центристам» еще меньше – 1 %, «социалистам» – 2 %.
Таблица 5.1
Как бы вы могли определить свои политические убеждения или склонности?
* В 2002 году – социалист / социал-демократ + зеленый. Открытый вопрос, ответы ранжированы.
Абсолютное дезориентированное большинство населения в конце периода российских реформ и перед приходом Путина к власти не поддерживало ни одно из действовавших тогда политико-идеологических течений, не идентифицировало себя с ними и не сочувствовало никому из их лидеров, дистанцируясь от большей части общественных организаций.
Поэтому легкость, с которой авторитарный режим подавил свободу политической деятельности и ввел цензуру в СМИ, объясняется в первую очередь отсутствием в массе населения явных политических убеждений и взглядов. Половина опрошенных в 1999 году и более 40 % в 2002 году не имели выраженных политических позиций или не смогли их артикулировать (табл. 5.1). Если нет убеждений, глупо ждать серьезного сопротивления со стороны общества. Контроль президентской администрации над основными информационными каналами был установлен уже в 2002–2004 годах. (Одно это уже может свидетельствовать о неразвитости, недифференцированности социума).
Поле политико-идеологических взглядов населения можно описывать как инерционное множество не очень определенных или диффузных представлений о «социализме с человеческим лицом», родившихся еще в середине 1960-х годов. Этот несколько гуманизированный советский вариант государственного патернализма предполагал наличие «социального государства», обеспечивающего «справедливое распределение национальных доходов», защиту неимущих и социально слабых групп населения[44].
Именно это коллективное подсознание, присущее поколению дефицитарной экономики брежневского застоя, определяло доминанту массовых идеологических представлений в постсоветское время. Основное умонастроение могло быть дополнено вариациями на те же темы патерналистского государства, а именно – каким образом можно достичь желаемого состояния. Одни респонденты считали свои взгляды «коммунистическими». Другие, примыкавшие к ним, говорили о себе как о сторонниках «твердой руки», способной навести «железный порядок» в стране, укротить коррупцию в среде бюрократии, подчинить олигархов, заставить их «перестать красть» и «вернуть награбленное народу», сделав бизнес «социально ответственным». Третьи определяли себя как людей с русско-патриотическими убеждениями (по сути, имея в виду ту же самую организацию власти, но ориентированную на приоритеты русских). Четвертые называли себя «аграрниками» и т. п.
Людей, сознательно ориентированных на западные модели правового государства, разделения властей, защиту личных свобод, прав человека и других принципов современного демократического общества, насчитывалось (и насчитывается на всем протяжении последних 15 лет) сравнительно немного: от 7 до 12 % взрослого населения (максимум 15 % в отдельные моменты).
Поэтому можно сказать, что доктрина «суверенной» или «управляемой демократии» В. Суркова фактически ничего не искажала в этом понимании массами положения вещей, хотя и отдавала самым циническим образом риторическую дань иллюзиям либералов и демократов времен перестройки и гайдаровских реформ. Последующая политика лишь закрепила это состояние: медленное удушение конкуренции политических партий, ограничение интернета и информационного пространства, прессинг по отношению к общественным движениям и организациям гражданского общества, а стало быть – сокращение сферы публичных дискуссий до аудитории нескольких независимых изданий и интернет-порталов.
Таблица 6.1
Каких политических взглядов вы сейчас придерживаетесь?
N = 1600. В % к числу ответивших.
Имеет смысл подчеркнуть одно обстоятельство: действия режима сами по себе не могут быть объяснением, почему российскому обществу присуща такая степень неопределенности, невыраженности идеологических взглядов и позиций населения. Способны как-то охарактеризовать или идентифицировать свои идеологические установки лишь около половины опрошенных (это весьма устойчивый показатель, мало меняющийся на протяжении последних 10 лет). Однако открыто высказывать свои убеждения, даже чисто виртуально, готовы еще меньше – 40–43 %. Большая часть предпочла бы ретироваться при необходимости публично отстаивать свои взгляды.
Идеологическое разнообразие российского общества постоянно подвергается стерилизации, хотя, строго говоря, уничтожать надо было бы немногое. Последующие замеры подтвердили значимость этого вывода и устойчивость массового поведения (а значит – неизменность институциональной организации общества).
Сторонники социалистических воззрений преобладают во всех социальных средах (колебания не превышают допустимой статистической ошибки в 3,7–4 %); их чуть больше только среди бюрократии (руководителей, специалистов, служащих), убежденной в важности сохранения распределительной роли государства, людей с достатком. Приверженность к другим взглядам меняется в разных социально-демографических группах. «Коммунисты» представлены главным образом пожилыми и малообразованными респондентами, пенсионерами, людьми с низкими доходами. Напротив, либералов больше среди более молодых людей (от 18 до 40 лет), среди жителей столицы, предпринимателей и руководителей. «Националистами» чаще называют себя более молодые, образованные, амбициозные жители крупных городов, занимающие более высокие социальные позиции (предпринимателей, руководителей) а также силовики, низовая бюрократия (служащие), то есть те группы, которые явно испытывают дефицит ценностей коллективной идентичности.
Таблица 7.1
Социально-демографические характеристики респондентов с различными политическими взглядами
В % к числу ответивших.
Демократическая модель государства западноевропейского типа собирала предпочтения самой большей части опрошенных на протяжении почти 20 лет (начиная с 1989 года), когда сотрудники «Левада-Центра» (тогда – первого ВЦИОМ) начали проводить соответствующие измерения[45]. Социалистическая модель, напротив, медленно теряла свою привлекательность. Начиная с середины 2000‐х годов ее выбирали вдвое меньше опрошенных, чем во второй половине 1990-х годов, когда возвращение к советской системе многим казалось единственной возможностью выхода из кризиса или его преодоления. Даже общий подъем после присоединения Крыма великодержавных или постимперских настроений не обернулся особым усилением ностальгии по СССР, хотя некоторый рост предпочтений этого плана следует отметить.
«Нынешняя система» (авторитаризм путинского образца) не выглядит убедительной и привлекательной для большинства россиян (табл. 8.1), несмотря на всплеск патриотических чувств (опрос весной 2014 года в сравнении с проведенным годом ранее дал незначительный прирост ответов этого рода: с 8–10 % в 2006–2013 годах до 15 %)[46].
Таблица 8.1
Если говорить в идеале, какой бы вы хотели видеть Россию в будущем?
Оптимистов (тех, кто верит, что Россия в состоянии стать такой же развитой страной, как ведущие европейские страны или США, Япония или Канада) не слишком много. Но еще меньше тех, кто пессимистически смотрит на будущее России. «Страна будет бедной и отсталой» – так считают в среднем 2 %; максимум (10 %) приходится на лето 2013 года, отмеченное депрессией среди противников режима после спада протестного движения. От 3 до 7 % опрошенных полагают, что Россию ждет распад. Для россиян характерна скорее неопределенность в представлениях о будущем своей страны. Доля «затрудняющихся ответить» хотя и снизилась за 20 лет с 41 % (в 1994 году) до 30 % (в 2014 году), но все равно остается самой большой по числу ответов, превышающей любой другой содержательный вариант, или (в другой версии опросника) равной одному из вариантов ответа.
Приводимые ниже изменения в формулировках вопросов анкеты практически не меняют полученных результатов.
Таблица 9.1
Как, по вашему мнению, скорее всего, будет жить Россия лет через пятьдесят?
Таблица 10.1
Какой, по вашему мнению, станет Россия лет через пятьдесят?
Пессимистические оценки чаще давали полярные группы: самые активные и образованные горожане, чаще даже москвичи, более обеспеченные и достижительски ориентированные (в том числе и предприниматели), с одной стороны, и бедные малообразованные жители села. Напротив, середина демонстрировала максимум уверенности в том, что все будет как в «нормальных странах», богатых и развитых. Наибольший оптимизм и иллюзии относительно будущего проявился у учащихся, полагающих, что все идет к лучшему, так, как надо, все устроится само собой (даже без их участия).
Таблица 11.1
Государством какого типа вы хотели бы видеть Россию в будущем?
N = 1600.
В кризисные периоды нарастает стремление дистанцироваться от Запада, после кризиса, напротив, – «желание сотрудничать» с ним или, по меньшей мере, поддерживать те же отношения, что и до кризиса (табл. 12.1). Резко усилившаяся с началом украинского кризиса антизападная пропаганда заметно (более чем в 2 раза) повысила уровень негативных установок в отношении Запада[47].
Факторы, блокирующие способность к рационализации политического сознания: национальный лидер и особый путь. Различимыми все описанные выше предпочтения становятся лишь на фоне довольно большой части населения, которая не в состоянии артикулировать свой выбор желаемой модели или образца государственно-политического устройства. Те респонденты, которые отказываются от самых распространенных клише (приведенных выше), склонны к негативному варианту выбора (они указывают, что у России «свой особый путь» – 17 %) или откровенно заявляют, что им все равно, какая в стране система власти, лишь бы им и их семьям было хорошо и спокойно (в марте 2014 года – 22 %). В сумме эти две категории респондентов плюс «затруднившиеся с ответом» (на вопрос о предпочтительном типе государства) составляют примерно половину опрошенных – от 44 до 57 %, в среднем – 50 % (табл. 12.1).
Таблица 12.1
Как вы считаете, России сейчас следует укреплять отношения с Западом или дистанцироваться от него?
Это общественно апатичная, отчужденная от политики, инертная масса и является основой политической системы в России[48]. Ее размеры – условие устойчивости авторитарного режима, требующего от населения не поддержки, а отсутствия сопротивления, минимальной демонстрации лояльности власти. Сумма позитивных оценок Путина, достигшая максимума к 2008 году, почти всегда (за исключением 2007–2008 годов) была меньше, чем сумма безразличных мнений о нем (в среднем это соотношение составляло 36 к 48 %), однако вес позитивных мнений почти всегда был существенно больше, чем доля негативных оценок: последняя в среднем составляла 13 %, но в годы массовых протестов поднялась до 23–24 % и на тот короткий момент превышала сумму положительных высказываний (табл. 13.1).
Таблица 13.1
Считаете ли вы, что руководство России должно стремиться к сближению с США или нужно соблюдать дистанцию в отношении с ними?
Рис. 3.1. Согласны ли вы с мнением, что население России уже устало ждать от Владимира Путина каких-то положительных сдвигов в нашей жизни?
Само по себе столь высокое позитивное отношение к власти, в данном случае персонально к Путину, не может объясняться прагматическими соображениями или оценками его реальных практических достижений в конкретных областях государственного управления: в экономике, в борьбе с преступностью и с коррупцией бюрократии, уменьшением бедности и в защите социально слабых групп. Такое отношение вытекает главным образом из восприятия символического статуса обладателя высшей власти – переноса на него массовых иллюзий и ожиданий, наделение его теми достоинствами, которых лишен обыватель. Он – воплощение всех возможностей, ресурсов, благ, которыми может распоряжаться по своей воли и разумению, он, как и российская казна, не имеет рациональной меры, это почти всемогущество, которому принудительно приписывается благая воля (за неимением другого в реальности).
Таблица 14.1
Какими словами вы могли бы обозначить свое отношение к В. Путину?
Респондентам предлагалась карточка, и они могли дать только один ответ.
По существу, этот механизм – вменение обладателю высшей позиции в иерархии различных достоинств – обратная сторона подавленности или неразвитости институциональной системы российского общества, вынуждающего наделять суверена воображаемыми достоинствами и ценностями, превращать его в идеализированный образ коллективных самих себя («идеальное мы»). Но именно поэтому интенсивность выражения этих позитивных чувств к авторитарному лидеру достаточно низкая: даже на максимуме поддержки Путина, который приходится на 2007–2008 годы (до наступления кризиса 2008–2009 годов), симпатии к нему лично выражали не более 30 % населения. Несущая же конструкция системы авторитарного господства – равнодушное отчуждение (сумма установок «нейтральное, безразличное» отношение + «не могу сказать о нем ничего плохого», табл. 14.1). Иллюзии относительно первого лица выстроены из идеализированного и дистанцированного отчуждения, отказа от собственной активности, ответственности, из сознания, что «сделать ничего нельзя», «я не за что не отвечаю», «пусть отвечает начальство».
Таблица 15.1
Могут ли такие люди, как вы, влиять на принятие государственных решений в стране?
Для проверки гипотезы о существовании разных типов русского национализма в марте 2014 года был проведен опрос общественного мнения, в ходе которого, по разработанной Э. Паиным и его коллегами методике, респондентам были заданы вопросы-тесты на идентификацию с различными политическими слоганами. В сентябре того же года эти вопросы были повторены в регулярном ежемесячном исследовании (табл. 18.1–19.1).
Таблица 16.1
Могут ли такие люди, как вы, влиять на принятие решений в своем регионе, городе, районе?
Таблица 17.1
Готовы ли вы лично более активно участвовать в политике?
Преамбула диагностических вопросов гласила: «Представьте себе, что вы вышли на городскую площадь и там увидели колоны демонстрантов с различными лозунгами»[49].
Таблица 18.1
1. Какие из этих лозунгов наиболее близки лично вам?
2. К колонне с какими лозунгами вы бы скорее присоединились на демонстрации или митинге?
N = 1600, ответы ранжированы.
Результаты первого замера, проведенного в начале антиукраинской кампании, принципиально не отличаются от сентябрьского опроса, когда уже стали заметны признаки ослабления поднятой волны национального возбуждения. А это значит, что политико-идеологические установки устойчивы к колебаниям политической конъюнктуры, что на них не влияют механизмы массового возбуждения, пропаганды или влияют не так сильно, как можно предполагать. Другими словами, действие пропаганды в очень ограниченной степени основывается на политических взглядах и убеждениях респондентов.
Интерпретация этого обстоятельства может исходить из разных оснований, в том числе и методических соображений о неадекватности формулировок подсказок. Но я бы здесь принял во внимание лишь две версии объяснения, кажущиеся расходящимися:
1) выделенные в интернете типы идеологических течений оказались не релевантны (или не слишком значимы) для основной массы населения, откликнувшейся на усилия пропаганды; они отражают систему взглядов, «нормальную» для спокойного времени;
2) для приведения общества в возбужденное состояние (состояние националистической или патриотической эйфории) кремлевские политтехнологи использовали другие мотивы и смыслы, лишь косвенно затрагивающие перечисленные выше идеологические установки.
Пропаганда, нацеленная на дискредитацию не только самого украинского демократического движения (строительство национального, европейски ориентированного правового государства), но и на разрушение притягательности и силы европейских ценностей в целом, была направлена против российского антиавторитарного движения. Она била по другим чувствительным точкам массового коллективного сознания, более важным и лежащим глубже, чем декларативная идентификация с «русскостью» или «либерализмом» и т. п. Пропаганда затрагивала базовые механизмы идентификации даже не на уровне «свои / чужие», а «человеческое / нечеловеческое», то есть актуализировала значения, которые управляли воспроизводством самих норм «естественности», жизни и смерти. Около половины (45–46 %) опрошенных не идентифицирует себя ни с одним из лозунгов. Если усилить степень идентификации с той или иной идеологической позицией (не просто выражение сочувствия, но и поддержка, пусть даже вербальная, в виде участия в демонстрации под такими лозунгами), то мы получаем дальнейшее и весьма заметное сокращение доли идентифицирующих себя как общественно ангажированных людей (масса инертных увеличивается до 57–60 %). Расхождения между «близостью» и «готовностью присоединиться» в точности повторяются в сентябрьском опросе (последовательно по лозунгам: «я – русский» – минус 11 %; красный популизм – минус 5–6 %; остальные – минус 4–5 %).
Таблица 19.1
Какие из этих групп лозунгов наиболее близки лично вам?
Без затруднившихся с ответом.
Кросс-табулярное сопоставление ответов респондентов свидетельствует, что идеологические предпочтения населения России достаточно аморфны и диффузны, поскольку значительная часть респондентов готова сочетать разные установки, не видя в этом для себя большой проблемы или противоречия. Так, например, каждый третий «русский националист» считает себя сторонником Путина и одновременно готов поддержать постсоветскую популистскую риторику «народовластия», передела собственности и некоторые другие лозунги коммунистов-зюгановцев, но также – хотя и в несколько в меньшей степени – «европейский выбор» России (табл. 18.1–20.1).
Таблица 20.1
К колонне с какими лозунгами вы бы присоединились на демонстрации или митинге?
Без затруднившихся с ответом.
Степень готовности к «мобилизации» или степень консолидации различается у респондентов с разными идеологическими позициями. Более сильной мотивацией характеризуются русские националисты (у них самотождественность / готовность открыто демонстрировать свои взгляды, выйти на площадь охватывает 53 % всех тех, кто разделяет такие убеждения) и просоветские популисты (сторонники прямого народовластия, «Советов», «советской демократии» – 57 %). Либеральные взгляды не только кажутся менее распространенными, но и более слабыми в смысле интенсивности выражения (лишь 39 % этой и так весьма малочисленной фракции прозападно настроенных либералов готовы выйти с лозунгами). Такой показатель может служить косвенным признаком аморфности этой среды, отсутствия выраженного фокуса и значимости такой структуры идентичности (расплывчатости не только позитивного условия, но и негативного фактора идентичности, например четко выраженного образа врага).
Таблица 21.1
Социально-демографические характеристики респондентов, которые определились со своей идентичностью / присоединились к другим близкими лозунгами:
(Русские) националисты отличаются полярностью характеристик (к ним тяготеют как самые необразованные и бедные, так и самые образованные и обеспеченные респонденты, жители Москвы и больших городов, рабочие и безработные, самые молодые и сорокалетние), но готовность «действовать» (в данном контексте – открыто присоединиться к виртуальной колонне с этим лозунгами) меняет характеристики их ядра. Здесь более твердыми в своих убеждениях оказываются рабочие, служащие и безработные, жители Москвы, заметно больше здесь и обеспеченных респондентов.
Путинисты: этот массив составляют преимущественно женщины (их почти в полтора раза больше, чем мужчин – 20 и 12 %), а также бедные пожилые люди, скорее даже со средним специальным образованием, с умеренным достатком, жители больших городов. Чаще готовы выйти на демонстрацию в поддержку Путина главным образом жители больших городов, особенно – силовики. Но, в принципе, в этой категории опрошенных заметно резкое снижение готовности к каким-то действиям, включая даже выражение солидарности с властью, все социальные экспликации смазаны.
Либералы – самые успешные и адаптированные к изменениям респонденты, относительно молодые (но не самые молодые), обеспеченные, успешные предприниматели, руководители, чаще – москвичи.
«Коммунисты» (просоветский популизм) – преимущественно люди старших возрастов (63 % из них старше 55 лет и еще четверть из них – 40–50-летние люди), малообеспеченные, пенсионеры.
Негативный горизонт. Отсутствие выраженных идеологических или политических позиций обусловлено глубокой фрустрацией, вызванной институциональными изменениями в постсоветское время, разочарованием в результатах реформ, проводившихся в конце советского правления и после краха СССР, что можно интерпретировать как следствие неадекватных и завышенных ожиданий от смены политической системы. Однако сама по себе стертость идеологических или политических установок не есть «естественное» положение вещей, это результат неразвитости социальной структуры российского общества или, точнее, наследие советского времени – подавление социально-структурной и функциональной дифференциации, характерной для позднего тоталитаризма (брежневского застоя, политики достижения «социальной однородности» социалистического общества).
В том, что господство коммунистического режима принесло нашей стране и народу «больше хорошего, чем плохого», уверены 43 %, «больше плохого» – только 15 %, остальные не могут сказать что-либо вразумительное[50].Такое снижение негативных оценок советского прошлого обусловлено не только путинской пропагандой; это свидетельство моральной несостоятельности российского общества, неспособного рационализировать свое прошлое, в том числе дать этическую оценку как преступлениям государства против своих граждан, так и граждан, поддерживающих или участвующих в этих преступлениях. Именно это обстоятельство – дефицит моральной ясности или собственно аморализм общества – определяет стерильность идеологии и отсутствие других механизмов консолидации, кроме негативной, чаще всего и эксплуатируемой властями для обеспечения сохранения системы господства.
Институциональные изменения – «перестройка», инициированная Горбачевым, гайдаровские реформы рассматриваются преимущественно негативно.
Таблица 22.1
Как вы думаете, объявленная в 1985 году политика «перестройки» принесла в целом России больше пользы или больше вреда?
Март 2014 года.
Чем старше респонденты, тем более категоричными оказываются негативные ответы: у молодых соотношение +/– составляет 0,65, у пожилых – 0,24, у образованных – 0,5, у людей с неполным средним образованием – 0,3. Более толерантны в этом плане москвичи (0,81); хуже всех оценивает итоги перестройки «индустриальная Россия» и село (0,3). Единственная группа, которая оценивает перемены позитивно, – это предприниматели (1,47), к которым приближаются директорский корпус и студенты, хотя и у них баланс остается отрицательным. Хуже всех относятся к историческим изменениям последних 20 лет безработные (0,15), пенсионеры и силовики (0,3).
Таблица 23.1
С какими из следующих мнений по поводу реформ, начатых в 1992 году правительством Е. Гайдара, вы бы скорее согласились?
Столь же негативно, если не еще хуже, оцениваются общественным мнением в России и результаты гайдаровских реформ, и сам переход к рыночной экономике и его издержки. Даже делая поправку на демагогию коммунистов и их агрессивную критику Ельцина и демократов, на обличения путинской пропаганды «лихих девяностых» как способа самолегитимации Путина, все равно остается несомненным тот факт, что опыт трансформации тоталитарной политической и планово-директивной распределительной системы в экономике носит крайне травматический характер.
Положительное отношение к реформам демонстрируют лишь обеспеченные молодые люди, а также москвичи; признают ее болезненный, но необходимый характер опять-таки москвичи, в более общем плане – образованные, обеспеченные респонденты[51].
Негативные последствия изменений чаще подчеркивают пожилые респонденты, жители больших (индустриальных) городов и сел, малообразованные и бедные люди; в социально-профессиональном плане выделяется своим критицизмом и негативизмом бюрократия (руководители, специалисты, служащие), а также значительная часть бизнесменов (про которых можно сказать, что они вышли из той же среды советских директоров, что и бюрократы, и сохранили свою генетическую связь с советским чиновничеством).
Собственно либералов, то есть людей, ясно понимающих смысл свободы и институциональных реформ, проведенных правительством Гайдара (при всей их противоречивости и неполноте, незавершенности), в России насчитывает 5–7 %. Это ядро прозападно настроенных интеллектуалов и демократов окружено еще примерно 20 % населения, то есть людьми, ориентирующимися на них время от времени и разделяющими в некоторых отношениях их мнения и оценки ситуации.
Таким образом, мы имеем дело не с новыми взглядами и убеждениями (которых не возникло с тех пор), а с эрозией прежних, в ослабленном виде — с инерцией массовых установок, поляризованных мнений и ориентаций, значимых в середине 1990-х годов, но сегодня утрачивающих прежнюю четкую структуру. Основная масса политически акцентированных представлений носит либо ретроориентированный характер (постсоветские популисты, левые, обращенные в прошлое, увлеченные риторикой уравнительной справедливости; националисты, подчеркивающие величие прошлых достижений страны – царской империи, сталинской или послесталинской супердержавы, колониальной экспансии), либо направлена на настоящее положение вещей, то есть на идентификацию с действующим авторитарным режимом Путина.
Едва ли такой вывод вызовет удивление, если учесть выжженность политического поля и отсутствие возможностей серьезной публичной проработки идеологических вопросов. Политические партии не только последнего времени (начиная с введения «суверенной демократии»), но и более раннего времени, кроме недолгого периода первой половины 1990-х годов, были не в состоянии артикулировать подобные проблемы. По глубокому убеждению населения, политические партии, родившиеся из развала советской номенклатуры, выражают не интересы широких слоев российского общества, а лишь путинского окружения и тех сил, на которые опирается его система господства – силовиков, крупной бюрократии и ассоциированного с ними олигархического госкапитализма. В общественном мнении они представали либо как созданные администрацией Кремля бюрократические электоральные машины, либо как клановые группировки, формирующиеся для борьбы за распределение казенного пирога, или клики, образованные для демонстрации поддержки власти; в лучшем случае – они расценивались как кадровый ресурс управленческого аппарата или средство контроля за ним со стороны высшего руководства страны.
Это заключение одновременно означает, что у российского общества нет идеи или образа будущего, более того – действуют внутренние механизмы, подавляющие подобные стремления и движения. Речь в данном случае идет не о выработке утопических представлений (которые возникают при определенных условиях в группах социальных «парий», лишенных прав и возможностей защиты), а о возможностях публичной артикуляции проблем и массовых интересов, общественных дискуссиях о способах их представления, то есть о механизмах политического целеполагания, включая и предлагаемые решения подобных задач разными партиями и общественными движениями, организациями гражданского общества. Стерилизация публичного поля ведет к стагнации в общественной жизни и массовому равнодушию к политике.
«Особый путь». Игра в «особый путь» (или конструкция псевдоистории державы, эрзац-истории) содержит, с одной стороны, латентный тезис о несостоявшейся нации, провале модернизационного перехода, с другой – посылку об «особых отношениях» людей с властью, неконтролируемой ими[52]. Такая структура самоидентичности снимает чувство неудовлетворенности собой, зависимости от внешних сил, сознание своей неполноценности, возводя одновременно ресентиментный барьер по отношению к Западу.
Ответы респондентов о значении понятия «особый путь» распадаются на три категории, разные по своему функциональному смыслу. Первая (позитивная) категория содержит установки государственного патернализма (самопожертвование граждан ради государства, «моральная» сторона подчинения). Вторая характеризуется наличием барьеров «свои / чужие», угрозой «врага», изоляционизмом и антизападничеством (в функциональном плане эти символы дополняют первую группу значений)[53]. Третья категория содержит негативные определения статуса России, пустое или контекстуально определенное, наполненное латентными идеологическими подстановками словосочетание. Большая часть этих респондентов не имеет представления о том, в чем этот «особый путь» заключается. Небольшое число опрошенных (главным образом – либералов) резко негативно относится к этой идее, справедливо полагая, что такого рода идеологемы образуют ресурс для демагогии властей, блокирующих всякую мысль о возможности демократии в России.
Таблица 24.1
Когда вы слышите об «особом российском пути», что прежде всего приходит вам на ум?
* Сумма ответов больше 100 %, респонденты могли дать больше одного ответа, ответы ранжированы.
Во всяком случае, смысловая направленность этого понятия определяет его функцию: служить барьером против ценностных значений «других», быть условием для негативной идентичности.
Важно еще раз подчеркнуть, что в идее «особого пути» нет позитивного образа будущего – содержательного наполнения конца «пути», идеи национального развития, нет понятия целеполагания. Акцент делается именно на сохранении отношений подданных к власти, а не власти к подданным[54].
2. От кризиса легитимности 2011 года к консолидации вокруг власти: смысл антиукраинской политики
Функции «врага». Высокий уровень массового одобрения аннексии Крыма[55] и российской политики по отношению к Украине, поразивший многих западных наблюдателей, часто связывается ими с подъемом русского национализма, выразителем которого, как считают эти политологи, и явился Путин.
Однако рост национализма в России не был спонтанной реакцией общества на события в Украине. Еще летом 2013 года антиукраинские настроения были на сравнительно низком уровне – в точке спада после волны антиукраинских настроений, поднятой российской пропагандой из-за сдержанной позиции правительства Украины в ходе российско-грузинской войны 2008 года и последовавшей за тем «антиоранжевой» кампании во время выборов в 2009 году (рис. 5.1). Европейский выбор Украины сам по себе не вызвал тогда какой-либо враждебности в российском обществе, чего нельзя сказать о российской власти. Большинство россиян считали в октябре – ноябре 2013 года, что России не следует вмешиваться во внутриукраинские дела, тем более – оказывать военное давление на одну из сторон конфликта.
Рис. 4.1. Как вы в целом относитесь к Украине? (1998–2014 годы)
Зависимость и последовательность событий (возбуждения патриотической волны и враждебности к Украине – действия российского руководства) здесь иная: падающая поддержка в российском обществе авторитарного и коррумпированного режима Путина заставила Кремль искать средства (и источники) для дискредитации оппозиции внутри России и подавления гражданского общества, выступающего с острой критикой власти.
Причины роста недовольства в стране выявлены и проанализированы. Экономический кризис 2008–2009 года посеял в обществе сомнения в способности Путина обеспечить устойчивый рост экономики и доходов населения. Начиная с 2010 года поддержка политического руководства страны, состоящего из бывших сотрудников КГБ, ослабла и устойчиво снижалась вплоть до января 2014 года. Внешним выражением растущего массового недовольства стали демонстрации протеста 2011–2013 годов в крупнейших городах, принимавшие все более антипутинский характер. При этом факторы делегитимации режима принципиально различались в разных социальных средах.
Рис. 5.1. Индекс отношения жителей России к Украине и жителей Украины к России (разница между положительными и отрицательными оценками плюс 100)[56]
Бедная и депрессивная российская провинция с колоссальным трудом адаптируется к рыночной экономике. В первую очередь это относится к средним и малым городам, которые не могут освободиться от инерции отраслевой структуры советской милитаризированной экономики, поскольку именно в них размещались промышленные предприятия, обеспечивающие ВПК. Еще тяжелее ситуация в сельской местности, особенно в центральных и северных регионах, захваченных процессами депопуляции, оттока молодежи. Стареющее и потому крайне консервативное сельское население цепляется за остатки колхозной системы, не обладая достаточными ресурсами для изменения образа жизни. Население провинции отчетливо сознает, что рыночная экономика несет с собой угрозу катастрофы для монопромышленных городов, неконкурентных и обреченных на деградацию и вымирание без помощи государства (государственных заказов, дотаций, регулирования цен, пособий малоимущим семьям и т. п.), то есть без хотя бы частичного возвращения к практикам государственного патернализма, характерного для позднего СССР. Поэтому в этих группах (составляющих две трети населения России) преобладают антиреформистские и антимодернизационные настроения; сильны представления о том, что крах советской системы был вызван искусственно, что это результат заговора западных держав, одержавших таким образом победу над Советским Союзом. Идеи демократии и либерализма, правового государства, разделения властей, прав человека наталкиваются здесь не просто на непонимание, но вызывают сильнейшие сопротивление, поскольку они ассоциируются с тяжелейшим переходным периодом и кризисом 1990-х годов, сопровождавшимся глубоким падением жизненного уровня населения страны.
Таблица 25.1
Как вы лично относитесь к возможности ассоциированного членства Украины в Европейском союзе?
Совершенно другие причины для недовольства правительством выявляются в крупнейших городах России. В мегаполисах, и особенно в Москве, сложилась инфраструктура рыночной экономики, в которую втянуты самые активные группы населения и квалифицированные рабочие силы. Здесь за 2000-е годы появился слой, похожий во многих отношениях на европейский средний класс (но с гораздо более высоким удельным весом государственных служащих, а потому с другой структурой ценностей и идентичностью). Уровень доходов населения крупных городов в 1,5–2,5 раза выше среднего по стране. Поэтому и претензии к авторитарному режиму (наиболее полно выраженные на демонстрациях протеста) существенно отличаются в сравнении с провинцией: главное требование – модернизация институциональной системы в России, правовое государство. Хотя непосредственными поводами для массового возмущения стали жульническая «рокировка» Путина и Медведева, последующие фальсификации результатов парламентских выборов 2011 года, основная масса населения ясно сознавала, что манипулирование выборами теснейшим образом связано с особенностями сложившейся при Путине системы правления: с коррупцией, захватившей все уровни государственного управления, насилием и произволом полиции, зависимостью суда от исполнительной власти, «избирательным правоприменением» (по известному выражению генерала Франко: «друзьям – все, врагам – закон»).
В ответ на движение протеста путинский режим объявил войну гражданскому обществу, организации которого были объявлены «иностранными агентами», «подрывными элементами», разрушающими стабильность и согласие в обществе. За короткое время (осень 2012 – первую половину 2013 года) были принято свыше 30 новых законов или поправок в действующие статьи Уголовного кодекса, резко ограничивающие деятельность неправительственных организаций, свободу информации, интернета. Тем самым была завершена последовательная работа по выхолащиванию тех принципов, которые лежали в основе Конституции РФ, и создана законодательная база для проведения репрессивной политики в отношении любых неконтролируемых государством общественных организаций, подавления оппозиционных партий, инакомыслия, свободы слова. Одновременно из России были вытеснены влиятельные международные институты и общественные фонды, поддерживавшие гуманитарные, экологические и научные программы (Институт «Открытое общество» Дж. Сороса, Фонд Форда, Фонд Дж. и К. Маккартуров, USAID и многие другие). Идеологически это прикрывалось заботой об интересах национальной безопасности, охраной традиционных моральных и культурных ценностей, защитой от разлагающего влияния западного либерализма, «фальшивых» либеральных принципов приоритетности «прав человека» над «интересами государства» и т. п.
Предпринимались (и предпринимаются) попытки изменения Конституции РФ, прежде всего с целью изъятия из Основного закона положения о недопустимости установления в России государственной идеологии, а также пересмотра принципа приоритетности международного права над российским законодательством. Реализация этих планов (а их проталкивает такой российский законник, как председатель Конституционного суда РФ В. Зорькин, опубликовавший серию статей на эти темы в официозном издании «Российская газета») потянула бы за собой выход России из основных европейских конвенций и договоров с другими странами, касающихся базовых положений международных отношений, построенных на осмыслении опыта Второй мировой войны и борьбы с тоталитаризмом. И тем самым полностью освободила бы полицейскую бюрократию (она же – российский политический класс) от какой-либо ответственности перед международными институтами, превратив страну в закрытое общество, в еще одну квазифундаменталистскую деспотию на манер Туркмении или Узбекистана.
Российское руководство со времени «цветных революций» (в Грузии и в Украине) чрезвычайно обеспокоено стремлением бывших союзных республик СССР выйти из зоны влияния России. Вступление этих стран в ЕС или в НАТО и успех их экономических преобразований означали бы моральный крах диктаторских или персоналистских, в любом случае – недемократических режимов, появившихся на постсоветском пространстве. Озабоченность «идеологической заразой» – влиянием ценностей западной демократии и «экспансией» НАТО в Восточной Европе – заставляет «коллективного Путина» рассматривать все события такого рода (от движений протеста против фальсификации выборов в России до «арабской весны») как одну цепь заговоров и подрывных действий, инспирированных Госдепом, ЦРУ или спецслужбами других западных стран с целью установления после окончания холодной войны нового мирового порядка, а именно: монопольного господства США и их союзников. Совершенно неважно при этом, действительно ли это искренняя паранойя «православного чекизма» или такая удобная игра, позволяющая вводить дополнительные меры консервации общественного состояния[57].
Населению России настойчиво (особенно после мюнхенской речи Путина в 2007 году) внушалась идея усиления враждебного окружения страны, мысль о том, что «Запад» стремится ослабить Россию, вытеснив ее из зоны традиционных национальных интересов – территории бывшего СССР, поставить под контроль ее сырьевые ресурсы. Идеология «социально-политической стабильности» как основа легитимации действующего режима Путина, сохранения власти в его руках любыми средствами предполагала практику постоянного устрашения российского населения многообразными угрозами «национальной безопасности» страны, ее территориальной целостности, подрыва экономики, размывания русской культуры, традиционной ментальности, русской «духовности». «Возрождение России», объявленное Путиным, преодоление состояния национального унижения, «вставание страны с колен» на глазах приобретают черты коллективной метафизики – «вечного противостояния» России и Запада как особых, закрытых «цивилизаций». Кремлевские политтехнологи совершенно сознательно пытаются восполнить таким образом вакуум, который возник после конца идеологии классовой борьбы и противостояния двух мировых систем (социализма и капитализма), тихо умершей в годы брежневского застоя. Функция этой «национальной идеи», а по существу – реакционной утопии, заключалась в консервации ставшей безальтернативной системы господства и, обратным светом, – дискредитации понятий и принципов «открытого общества», правового государства, модернизации, ценностей демократии и либерализма, принятие которых неизбежно влечет признание необходимости дальнейших институциональных реформ и изменения системы господства как условия экономического роста, общественного процветания и технологического прогресса.
Сами по себе спекуляции такого рода не слишком интересовали население. Однако они попали в резонанс с другими процессами, набиравшими силу в 2000-е годы. Рыночные реформы, инициированные Е. Гайдаром, несмотря на непоследовательность их реализации, дали сильнейший импульс для подъема экономики, поддержанного доходами государства от экспорта нефти и газа, резко выросшими к началу путинского правления. По совокупности этих факторов реальные доходы населения на протяжении 2002–2008 года росли на 6–8 % в год, опережая рост производительности труда. Никогда в своей истории Россия не жила так, как во время этого путинского процветания. Масштабы бедности (удельный вес людей, которым, по их словам, «денег не хватало на питание и одежду») сократились с 49 % (1999 год) до 8–12 % (2011–2013 годы). Заметно выделился слой, который условно можно назвать российским «средним классом»[58], состоящий из людей, занятых в рыночном секторе экономики – менеджеров, специалистов, мелких и средних предпринимателей, и чиновников, государственной бюрократии, чьи доходы росли опережающими темпами. Масштабы этого слоя можно оценить приблизительно в 20–25 % населения, это люди, выигравшие от перемен, последовавших после краха советской системы. В результате в России возникло совершенно новое явление – свое массовое «общество потребления».
Демонстративный характер потребления в данном контексте отражает не столько ценности среднего класса или «меритократии», сколько доступ к административной ренте, к каналам государственного распределения доходов, в сильнейшей степени затронутых коррупцией. Поэтому признаки высоких стандартов потребления в глазах большинства населения (особенно в провинции) лишены легитимности и общественного признания. Они могут расцениваться как подозрительные или сомнительные с моральной точки зрения, поскольку такой уровень жизни не ассоциируется в общественном мнении с высокой профессиональной квалификацией, компетентностью, трудовым вкладом или инициативой и предприимчивостью.
В этом плане стремление к демонстративному потребительскому поведению оказывается скорее «негативом» принудительного аскетизма, характерного для дефицитарной экономики позднего социализма, уравнительного распределения, чем выражением признания социального достижения или успеха энергичного предпринимателя. Растущая социальная дифференциация и высокое неравенство доходов порождают массовую зависть и социальный ресентимент, сознание несправедливости социального порядка, широко распространенное чувство неполноценности и ущербности, подавляемого раздражения, не имеющего выхода (здесь следует учесть также и сохраняющееся в массовом сознании остатки «классовой вражды к богатым»). По логике патернализма недовольство и напряжение такого рода переносятся на власть, которая не выполняет условия неформального соглашения: отказ от политики в обмен на обеспечение определенного достатка, подрывая тем самым авторитет правящей элиты. Подавляющая часть российского населения убеждена в порочности и эгоизме власти, тотальной коррумпированности политиков и чиновников.
Все вместе – массовый ресентимент, разочарование от неисполнения патерналистским государством своих обещаний и социальных обязательств, бесперспективность социального положения в провинции, тревога в отношении приближающегося экономического кризиса – оборачивается ростом аморфной и безадресной внутренней агрессии, социальной напряженности, симптоматика которой проявляется в показателях аномии и социальной патологии. По статистике самоубийств и преступлений, алкоголизма и заболеваемости Россия заметно выделяется среди большинства стран, даже на фоне членов бывшего социалистического лагеря, опережающих в этом отношении все развитые страны. Проявления социальной дезорганизации особенно заметны на социальной периферии – в низших слоях населения и в провинции.
Другой формой поднимающегося социального напряжения в обществе оказывается ксенофобия, как внутренняя – открытая и еще более важная – латентная неприязнь к приезжим из республик Северного Кавказа и к мигрантам из Средней Азии, составляющим основную массу гастарбайтеров, так и внешняя – усиление антизападных настроений, в первую очередь антиамериканизма. Ксенофобия наиболее ощутима в городах, особенно в крупных, где все социальные противоречия обострены. Ее динамика (повышение или снижение уровня неприязни к «чужим») указывает на колебания степени коллективной сплоченности, значимости представлений о «коллективном мы», которое может то сужаться до границ «этнической» группы (премордиальные аскриптивные формы идентичности), то, напротив, расширяться до общностей, имеющих универсалистскую, ценностную основу (правовую, институциональную и т. п.)[59].
Крах СССР и коммунистической системы для массового сознания означал распад коллективной идентичности, представлений о социальном целом, девальвацию ценностей, интегрирующих социум и дающих основания для коллективного самоуважения. Сознание принадлежности к великой державе, каким был Советский Союз, подданство громадной страны, супердержавы, обладающей ядерным оружием, равным по мощи США, компенсировало хроническое состояние униженности и бедности маленького человека в его повседневной жизни, зависимости от бюрократического произвола, беспомощности перед начальством. Чувство превосходства русских над представителями других народов и этнических групп возвышало их в собственных глазах и накладывалось на традиционную имперскую спесь русских в отношении «инородцев», этнически нерусского населения колониальных окраин, «нацменов», как пренебрежительно именовал их советский канцеляристский язык. Поэтому утрата Россией прежнего статуса и, соответственно, претензий на особую миссию (и идеологическую, как это было во время и имперского, и коммунистического правления) вызвали глубокую и очень болезненную фрустрацию массового сознания, серьезность которой исследователи явно недооценивают. Травматические последствия утраты позитивной общей идентичности после исчезновения СССР проявились через поколение в нынешнем взрыве патриотизма, что заставляет социологов думать о «большом времени» социальных изменений.
Формирование «общества потребления» усиливало контраст между образом настоящего, то есть статусом России как второсортной региональной державы (сохранившей лишь признаки авторитета и силы, в первую очередь – владение ядерным оружием), и образом героического и великого прошлого, в котором сегодня начинают сливаться СССР с дореволюционной империей. Этот разрыв ценностных уровней коллективных представлений никак не восполнялся вплоть до самого последнего времени. И именно на этот массовый запрос и отзывался со своей традиционалистской демагогией Путин, заявляя о том, что распад СССР был величайшей геополитической катастрофой ХХ века. Для того чтобы вернуть россиянам чувство гордости за свою страну, он призывал опираться лишь на фантомные «традиционные ценности России» и сопротивляться разлагающему влиянию Запада, поскольку либерализм, права человека, демократия, правовое государство и тому подобное являются не более чем лицемерной риторикой, рассчитанной на легковерие простаков. «Реализм» в этой системе координат российского руководства – синоним военной и полицейской силы («слабых бьют»). Поэтому «подлинные традиции» и интересы России, как уговаривала людей пропаганда, заключаются в централизованном государстве, мощной армии, ядерном оружии и патриотизме граждан.
Настойчиво навязывая обществу идеологию патриотизма, свободного от памяти о сталинизме, от травмы тоталитаризма, сознательно играя на комплексах потерпевших поражение в холодной войне, Путин («коллективный Путин») одновременно выдавливал из политического процесса оппозицию, уничтожал независимую экспертизу, сужая тем самым пространство публичности. Это имело и свою обратную сторону: общество, лишенное авторитетных голосов и моральных ориентиров, но раздраженное химерами утраченного величия империи, отозвалось подъемом темного, ущемленного национализма, весьма критически настроенного по отношению к действующей власти. Именно националисты постоянно акцентировали внимание на старательно замалчиваемых темах и социальных проблемах – от коррупции высшей власти, депутатов, судебной системы и правоохранительных органов до клановой приватизации. Первые успехи А. Навального обязаны были именно этой стратегии – сочетанию критики коррупции с защитой «этнического большинства». Националисты первыми в декабре 2010 года вышли на московские улицы перед Кремлем в знак протеста против продажной полиции и несправедливости суда.
Поэтому события в Киеве, протестный Майдан и национально-демократический характер восстания против коррумпированного режима Януковича представляли собой серьезную опасность для режима Путина. Сходство, если не тождество обоих режимов лежало на поверхности, а сам успех сторонников Майдана давал пример российской оппозиции.
Именно против этой угрозы и была развернута тотальная и агрессивная антиукраинская пропагандистская кампания. Весь смысл нынешней российской политики дестабилизации Украины и сохранения ее в состоянии хронического кризиса и дезорганизации заключается в том, чтобы дискредитировать прозападные силы демократической национальной консолидации, уничтожить базу для реформ, перенести недовольство российского населения с развращенной бюрократии на сторонников правового государства, демократии и политики европеизации.
Ничего принципиального нового в установках этой пропагандистской машины, направленной против Украины, не было: главные чувствительные точки, на которые нажимали путинские политтехнологи, были нащупаны гораздо раньше, еще в первые годы путинского правления, когда перед режимом встала задача дискредитировать страны Балтии и бывшего соцлагеря (Польшу, Румынию) отталкивавшихся от тоталитарного прошлого и негативно воспринимавших перспективу сохранения политического родства с Россией как наследницей советской системы. При этом использовался весь потенциал обиды, «измены» этих стран, включая и обвинения их – прежде всего балтийских государств – в реабилитации своих нацистов и дискриминации русскоязычного меньшинства.
Примечательно, что значимость Евразийского союза (бывшего СНГ) по мере развития этих событий теряет свою силу; массовое сознание, управляемое политтехнологами и манипуляторами на телевидении, быстро переориентируется на Китай, который в общественном мнении начинает играть роль символического противовеса США, без каких-либо достаточных на то оснований (табл. 26.1–28.1)[60].
Таблица 26.1
Назовите пять стран, которые вы считает самыми близкими друзьями, союзниками России, и пять стран, которые вы считает настроенными недружественно, враждебно по отношению к России
N = 1600. Приводятся 10 стран, чаще всего упоминаемых в каждом замере.
Таблица 27.1
Назовите пять стран, которые, как вы считаете, наиболее недружественно, враждебно настроены по отношению к России…
N = 1600. Приводятся ответы, набравшие до 5 % и более в последнем замере, ответы ранжированы по последнему замеру.
Если короткий список «дружественных стран» остается тем же самым (из него после 2014 года выпала Германия), то состав врагов периодически меняется самым радикальным образом[61] (табл. 27.1). Грузия и балтийские страны ушли, их место заняли США, Украина и Великобритания.
N = 1600
Рис. 6.1. Какие пять стран вы назвали бы наиболее недружественно, враждебно настроенными по отношению к России?
Таблица 28.1
Если говорить о долгосрочной перспективе, как вам кажется, на укрепление отношений с какой из следующих стран в первую очередь должна ориентироваться российская внешняя политика?
N = 1600.
Антиукраинская политика Путина всего за 2 месяца полностью изменила атмосферу в российском обществе. Искусственно созданная пропагандой атмосфера чрезвычайности подняла примитивные механизмы массовой консолидации. Обвинения украинцев в «фашизме», геноциде русских получали убедительность, только если они связывались с мифами, символами и языком советской эпохи. Такая быстрая реанимация советских идеологических клише и структур сознания заставляет думать о незавершенности процессов распада СССР или инерции коммунистического прошлого. В этом плане их можно и нужно рассматривать как резидуумы тоталитарных институтов, с одной стороны, и сопряженного с ними опыта приспособления к репрессивному государству, с другой.
Каждая волна антизападной и милитаристской риторики способствовала восстановлению и подъему снижающегося рейтинга Путина (риc. 8.1). Первая всплеск антиамериканизма (весна 2003 года, война в Ираке) не дала устойчивого результата, более действенным была «маленькая» война с Грузией, вызвшая взлет популярности Путина до 87 %, но и этот эффект довольно быстро закончился на фоне общего экономического кризиса 2008–2009 годов. В отличие от них крымская эпопея, радикально изменившая характер работы с массовым сознанием, оказала продолжительное и сильное воздействие, закончившееся только к 2018 году, с пенсионной реформой.
В целом такого рода изменения указывают на одну общую закономерность: сохранение социального целого (при такой модели организации взаимоотношений зависимого общества и авторитарной власти) возможно лишь ценой резкого упрощения структуры социума и архаизации его институтов.
Враг и жертва. Подсознательно российское общество сознает свою ущербность и неправый характер политики государства, но эксплицировать эти обстоятельства может только в виде обратных «проекций» точки зрения «другого» на себя. Так, на вопрос: «Как изменилось отношение к России и к русским за последние полгода за рубежом?», лишь 21 % в общей сложности указали на изменения к лучшему («Нас стали больше любить, уважать, понимать» и т. п.), основная же масса опрошенных – в сумме 64 % – отвечали: «Нас стали больше бояться, ненавидеть и презирать» (13 % считают, что за этот период ничего не произошло, остальные затруднились с ответом). Отсюда, в соответствии с логикой социально-психологических механизмов работы с травмой, лучшей защитой от чувства собственной ущербности, сознания неполноценности становится либо игнорирование Запада, вытеснение из горизонта значимых оценок, либо его «опускание», наделение «Запада» всеми негативными характеристиками, включая и вечную, метафизически обусловленную враждебность к России (что, по сути, освобождает общество от гнета собственной аморальности, отсталости и «рабства»)[62]. За неполных семь лет доля тех, для кого значима систем координат модерного, морального и правового сознания, ассоциируемого с устройством западных демократических стран, уменьшилась почти вдвое (в 1,7 раза), и, напротив, доминирующей стала позиция «игнорирования» источника неприятных мнений о самих себе (табл. 29.1). Психоаналитик легко увидит в этом действие защитных механизмов, проекцию коллективных комплексов, снятие фрустрации по принципу «сам дурак», либо «самообман» («тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман») (табл. 30.1).
Рис. 7.1. Взаимосвязь одобрения Путина и антиамериканской пропаганды
Таблица 29.1
Как вы считаете, следует ли нам обращать внимание на критику России со стороны Запада?
Таблица 30.1
Почему вы считаете, что нам не нужно обращать внимание на критику Запада?
N = 1600.
Такая двойственность чрезвычайно характерна для национального сознания русских. В массовых опросах она проявляется в высказывании одновременно противоположных суждений о фактах: например, «Россия поддерживает сепаратистов» («в Донбассе российские войска принимают участие в военных действиях»), и отрицание этого факта («Россия не участвует в гражданской войне в Украине», «на Востоке воюют только российские добровольцы»); или «нарушать суверенитет чужой страны нельзя» и «Россия имеет право активно действовать в зоне своих интересов»; «Россия ведет информационную войну» (и это, по мнению населения, правильно) и «российские СМИ объективно освещают события на Украине», «российские СМИ не врут» и «слушать не хочу ничего иного».
Двусмысленность ситуации и действия российского руководства для многих очевидна, но признать само это обстоятельство россияне не могут, потому что не хотят. Настаивание на своем важнее, чем открытое признание действительного положения вещей (при некотором сомнении в своей правоте). Поддерживая великодержавную или имперскую легитимность консервативного режима, русский национализм выполняет и защитную, и компенсаторную функцию, интегрирует население и одновременно – блокирует возможность каких-либо изменений (институциональных реформ). Поэтому «возрождение» России как великой державы является самым эффективным в идеологическом плане основанием системы господства, подобной путинской. После краха СССР абсолютное большинство опрошенных (72–74 %) считали, что Россия утратила статус великой державы. От появления нового лидера, который должен был сменить вызывавшего общее раздражение Ельцина, население ожидало решения двух главных задач: выхода из экономического кризиса, улучшения материального положения и восстановления международного авторитета России как великой державы. Его возвращение должно было быть главной задачей государственной политики, внешней в первую очередь. С большим трудом, только резко ограничив свободу информации, путинскому режиму удалось убедить общество в том, что эта вторая проблема решена. Еще в 2011 году общественное мнение колебалось относительно того, вернула ли Россия свой статус великой державы или нет (мнения разделились ровно пополам: 47 на 47 %), но после аннексии Крыма сомнения исчезли (63–68 % россиян почти сразу признали свою страну «великой»).
Путин крайне нуждался в подтверждении того, что геополитические позиции, которые имел СССР, удержаны нынешней Россией. Населению упорно навязывается мысль о спасительности возвращения к национальным традициям, к ценностям патриотизма (под которым понимается именно безоговорочная гордость страной как условие отсутствия протестов против власти и признание роли или заслуг ее руководителей в деле восславления отечества). Процесс возвращения пропагандой советских мифов и идеологем резко усилился после массовых антипутинских акций и демонстраций протеста в 2011–2012 годах. Антизападная, антилиберальная демагогия путинских пропагандистов противопоставляла «деградирующую», «кризисную Европу», «утратившую свои христианские моральные и культурные ценности» «возрождающейся и набирающей силу России», требующей признать ее новую роль в мире. В результате такой обработки общественное мнение за очень короткое время, буквально за год-полтора, стало настроенным антизападно, в первую очередь антиамерикански.
Таблица 31.1
Есть ли враги у нашего народа, нашей страны?
* В анкету 1989 года (методика: самозаполнение) была включена опция «другие ответы», собравшая 25 % самых разных мнений о функциях и типах врагов.
N = 1600.
Рис. 8.1. Как вы считаете, есть ли у сегодняшней России враги?
Таблица 32.1
Есть ли враги у нашего народа, нашей страны?
Таблица 33.1
Социально-демографические характеристики респондентов, отвечавших на вопрос: «Есть ли враги у нашего народа, нашей страны?» (2014 год)
Более критично к массовым фобиям (обилию врагов) относятся люди с более инструментальным, прагматичным и рациональным мышлением – предприниматели, руководители, наиболее доверчивы и внушаемы – силовики, служащие и учащаяся молодежь. Считают, что разговоры о врагах – это не более чем страшилки, которыми путинский режим пугает население, прежде всего молодые и образованные респонденты, москвичи, то есть те группы, которые сильнее включены в рыночную экономику, пребывают в сравнительно модернизированной среде, а потому более свободны от деспотического и репрессивного государства. Напротив, уверены в существовании врагов и враждебного отношения в мире к России главным образом население средних городов («индустриальная Россия», в терминологии Н. Зубаревич), работники госсектора, пенсионеры.
Смутный психологический дискомфорт от слияния с авторитарным и агрессивным режимом снимается характерным для нашей политической культуры восприятием себя как объекта враждебности других стран или несправедливости в отношении к России[63]. Утверждение своей «правоты» не мыслится отдельно от статуса «жертвы» чужой агрессии, как в 1941 году. Доля ответов: «Россия никогда не была агрессором» – стала особенно заметной после аннексии Крыма: она выросла с 37 % (в 1998 году) до 55 % (в марте 2014 года). Сегодня такая установка доминирует (табл. 35.1).
Таблица 34.1
Разговоры о врагах ведутся, потому что стране действительно угрожают многочисленные внешние и внутренние враги или для того, чтобы запугать население и сделать его послушной марионеткой в руках власти?
N = 1600. В % к числу опрошенных.
Поддержание такого сознания не требует доказательства достоинств страны, достаточно постоянного повторения, что другие хуже, что «Запад нас не любит» и что так было всегда. Это лучший способ гарантированного самоудовлетворения и освобождения от хронической неудовлетворенности положением дел внутри страны, стыда за власть. «Запад» в этом плане играет амбивалентную роль не только собрания утопических представлений о лучшем устройстве общественной жизни, о высоком качестве жизни граждан, правовой защищенности и тому подобных ценностях, но и негативных проекций самих себя, воплощения всего того, что россияне не хотят признавать в самих себе. Мифический «Запад» – это опредмечивание негативных мотивов и представлений о неприятном «другом», которые поэтому кажутся самыми «естественными», лежащими на поверхности объяснениями (прежде всего, здесь подчеркивается склонность к насилию, агрессии, пренебрежению интересами других действующих лиц, алчность и т. п.). Подобные стереотипы в первую очередь приписываются США как главному символическому противнику СССР и России. Но и шире – сама эта негативная проекция играет чрезвычайно важную роль в поддержании стабильности рамочных конструкций действительности, разгружая массовое сознание от комплексов своей вины или неполноценности.
Таблица 35.1
Как мы знаем, в прошлом Россия оказывалась в состоянии конфликта со многими странами. Если говорить только о том, что было после 1917 года, какое из следующих утверждений ближе всего к лично вашей точке зрения?
N = 1600.
Таблица 36.1
Как вы думаете, какие чувства вызывает в Украине присоединение Крыма к России?
На протяжении полугода после присоединения Крыма усиливается подавляемое, но все же вполне ощутимое сознание «нечистой совести», несправедливости, проявляемой по отношению к украинцам. Понимание растущей ответной ненависти украинцев, ранее весьма дружески настроенных к России, стало более отчетливым и распространенным: сумма ответов такого рода поднялись с 66 % в марте до 76 % в августе, что явно превосходит параметры и главное интенсивность антипатии украинцев к России – там, если судить по замерам КМИС, отрицательные чувства испытывают 51–55 % опрошенных жителей Украины.
Таблица 37.1
Какие чувства вызывает у вас присоединение Крыма к России?
Репрезентативный украинский опрос, проведенный Киевским международным институтом социологии (КМИС) в сентябре 2014 года.
Однако это ничего не изменило в базовых установках россиян: одобрение присоединения Крыма (его аннексии) обладает особой ценностью в структуре их массовой идентичности. Ни введение санкций, ни последующее снижение жизненного уровня никак не отразились на отношении к этому направлению политики Путина.
Данные КМИС.
Рис. 9.1. Как вы в целом относитесь сейчас к России?[64]
Рис. 10.1. Поддерживаете ли вы присоединение Крыма к России?
Таблица 38.1
Как вы думаете, присоединение Крыма принесло в целом России больше пользы или больше вреда? (один ответ)
Усиление и репрессий, и поворот к консервативной, охранительной политике представляет собой закономерную реакцию автократического режима. На нарастающие внутрисистемные напряжения сверхцентрализованная, но не контролируемая обществом власть может отвечать лишь стремлением уничтожить или, как минимум, нейтрализовать те силы, которые, по ее мнению, провоцируют развитие конфликтных отношений. Со своей стороны, критика режима либералами-оппозиционерами разрушает надежды населения на то, что путинское государство может проводить попечительскую социальную политику, которую оно декларировала в качестве своей главной цели. В идеологическом плане нет других оснований для легитимации подобной системы господства, кроме «возрождения России как великой державы». «Большой стиль» в политике, в свою очередь, требует постоянного подтверждения того, что геополитические позиции, которые в прежние времена имел СССР, удержаны нынешней Россией.
Таблица 39.1
Согласны ли вы с мнением, что Россия, присоединив Крым, нарушила свои международные обязательства и договоренности? (один ответ)*
* В период с 2014 по 2017 год этот вопрос задавался в расширенной формулировке: «Большинство населения стран Запада и Украины считает, что Россия, присоединив Крым, нарушила все послевоенные и постсоветские международные договоренности и международное право. Вы согласны с такой оценкой?».
Восприятие мотивов гражданской войны в Украине в такой системе информационного освещения предельно упрощены и заданы черно-белой картиной реальности, где демонизированные США противостоят «белой и пушистой» России, хранительнице традиционных христианских ценностей и моральных представлений. Отношение к другим странам определяется общим силовым полем антизападной пропаганды и соответствующих убеждений (рис. 12.1).
Таблица 40.1
Как вы думаете, каким образом будут развиваться отношения между Россией и странами Запада после нынешнего конфликта вокруг Украины и Крыма?[65]
Таблица 41.1
Как вы думаете, чем прежде всего вызвано ухудшение отношения населения Украины к России?
Данные КМИС, сентябрь 2014 года.
В такой картине ответственность за происходящее снята с Путина, который получает дополнительные бонусы как защитник русских, обижаемых и дискриминируемых во всех бывших республиках СССР, и переносится на внешние безличные силы, враждебные России. Функция «внешнего врага» здесь чрезвычайно важна – «враг», сознание угрозы (фантомной или реальной, в данном случае это не так важно, поскольку речь идет о структурах массового сознания) существованию «национального целого», «коллективному мы» не только позволяет консолидироваться вокруг авторитарной власти, но и снимает вопрос о политике, морали, будущем страны или таких проблемах, как права и свободы человека, дефекты институциональной системы и демократические реформы. Экстраординарные условия, возникающие с появлением врага, парализуют и отодвигают на задний план все вопросы, которые поднимает оппозиция или протестные движения. По мнению большинства опрошенных, власть, Путин в данных обстоятельствах действуют «правильно», морально (соответствуя образу «патерналистского начальства»). Но одновременно задаются установки в отношении к населению Украины, которые позволяют снимать любые моральные ограничения на насилие применительно к ним или относиться к ним как к «нелюдям», «врагам», отказывать им в сочувствии и солидарности. Пропаганда тем самым не позволяет идентифицироваться с их проблемами, с их видением происходящего (а в дальней перспективе – быть глухим к их стремлению войти в Европу и разделять все европейские ценности и нормы).
Рис. 11.1. Индексы отношения к США, Европейскому союзу и Украине
Дело не просто в активации конспирологического сознания, характерного для советского и постсоветского общества, бинарного восприятия реальности. Следует принять во внимание и более сложные, неочевидные смысловые связи между такого рода представлениями о Западе и конструкцией самого посттоталитарного социума (прежде всего отношение частного, маленького человека к власти, в особенности к ее персонифицированному образу). Представление о могущественной (капиталистической!) Америке, опутывающей весь мир сетью своих военных баз, агентуры, маскирующейся под гуманитарные фонды и организации, устраивающей «цветные революции» для утверждения правительств-марионеток, соответствует структуре тоталитарного сознания, воспроизводит глубинное, подсознательное ощущение зависимости собственного существования от чужой, недоброжелательной воли. За такого рода стойким антиамериканизмом или антизападничеством (в данном случае это одно и то же) скрывается убежденность в социальной неполноценности отдельного человека или недееспособности даже населения целой страны, общества, невозможности сопротивления подобной нечеловеческой и чаще всего – антигуманной – силе (тоталитарному государству)[66].
Проекция собственной усиливающейся агрессивности российского общества на внешний мир (чувство «враждебности» окружающих стран) оборачивается иллюзорным представлением о том, что за последние 10 лет уважение к России в мире увеличилось. Если в 2012 году так думали 25 % опрошенных, то в августе 2014 года – уже 44 %, напротив, доля ответов «уважение к России сократилось» снизилось с 32 до 22 %. Такое двойственное самообоснование российского общественного мнения ведет к тому, что всякая идея ответственности за развязывание кровопролитных конфликтов и боевых действий в Украине, провоцируемых и поддерживаемых кремлевскими политиками, вытесняется из массового сознания. 75 % опрошенных отказываются считать свою страну ответственной за гибель людей на востоке Украины (против 18 %), тем более признавать свою личную ответственность и соучастие в этом.
Сам по себе подъем аморфных и нерационализируемых националистических настроений и отсутствие их проработки в виде политических проблем отражают слабость и подавленность, неавторитетность интеллектуальных, культурных и научных элит, их зависимость от государства, сохраняющуюся по инерции от советских времен. «Элиты» этого рода[67], лишенные доступа к средствам массовых коммуникаций, практически не участвуют в обсуждении не только политических вопросов, но и шире – общественных (например, политики памяти), моральных, эстетических, религиозных и т. п. А это значит, что сохраняется или даже увеличивается разрыв между разными социальными группами, нарушены межгрупповые коммуникации в обществе, не ведется работа с соответствующими дискурсами массового сознания. Результаты интеллектуальной и духовной работы самых важных групп, держателей специализированных ресурсов знаний, техники мышления, истории не выходят за рамки самих этих групп, не оказывают влияния на программы политических партий и общественных организаций. В итоге массовое сознание довольствуется самыми расхожими стереотипами представлений о социальной реальности или абсорбирует наиболее часто повторяемые клише пропаганды. Их концентрация с течением времени оборачивается прогрессирующей патологией знаний о действительности, о самих себе и других. Накапливающиеся мифы и предрассудки в общественном мнении не просто обедняют картину современных процессов, но и ведут к умственной и моральной деградации, примитивизации общества, внешне выражающейся как архаизация социальных практик, структур власти и взаимодействия с ними населения. Действенность пропаганды (в тех случаях, когда она эффективна) объясняется тем, что она всегда опирается не просто на стереотипы и давно затверженные идеологические и речевые клише, но что отбор последних (их селекция и аккумуляция в массовом сознании, «осаждение» в рутинных слоях культуры повседневности) сам по себе соответствует семантике комплексов массового сознания. Раз приняв определение реальности (конструкцию реальности), структурированное в соответствии с комплексами неполноценности, ресентимента, ущемленности, страхов, фрустраций, подавленных желаний и тому подобного, далее массовое сознание работает только на подтверждение сложившейся картины реальности. Воспринимается только та информация, которая соответствует структуре пропаганды, и отсекается все то, что не укладывается в данную схему.
Респонденты на фокус-группах, проводимых в отделе качественных исследований «Левада-Центра» по проблемам текущей политики, в частности об отношении к присоединению Крыма к России и конфронтации в Донбассе, роли России в этом конфликте, ясно давали понять, что не хотят и слышать другой информации, кроме той, что транслируется центральными каналами российского телевидения. Приведу один отрывок из расшифровки такой дискуссии (декабрь 2014 года, состав участников: москвичи, высшее образование, занятость: сервис, мелкое предпринимательство, торговля; модератор – А. Г. Левинсон):
«Модератор: Откуда вы знаете то, что вы сейчас рассказывали?
Респондент: Первый канал. Общение с людьми.
М.: Какими?
Р.: Обычные люди, которые знают больше меня…
М.: Откуда они это знают?
Р.: Я у них не спрашивал, откуда они знают.
М.: Хорошо. А вам как кажется?
Р.: Как мне кажется? Я не знаю.
М.: А почему вы им верите?
Р.: А я им верю. Потому что то, что они говорят, с моим мнением совпадает.
М.: Мы с вами живем в Москве. Америка довольно далеко отсюда. Откуда много людей за этим столом так много знают о планах Америки?[68]
Р.: Средства массовой информации.
Р.2: Мы не можем знать. Мы можем предполагать.
М.: А почему вы предполагаете, что планы именно такие?
Р.: Все к тому идет.
М.: Что идет?
Р.: Раскол сначала Советского Союза предполагался. Потом предполагалось поделить Украину на три части.
М.: А кем предполагалось?
Р.: Просто обнародована…
М.: Кем?
Р.: Ну, правителями, историками, социологами, которые все это исследовали.
М.: Вы помните их фамилии?
Р.: Я смотрю лекции “Концепции общественной безопасности”. Это лекции Зазнобина.
М.: А кто такой Зазнобин?
Р.2: О, я в интернете тоже такое видела.
Р.: Ну, это известный историк. Исследователь.
М.: Он историк откуда?
Р.: Понятия не имею. Из Санкт-Петербурга, по-моему.
М.: Откуда он знает, какие планы?
Р.: Ну, это все собирается. Я понятия не имею, откуда знает.
М.: А почему вы считаете, что ему можно верить?
Р.: Потому что когда приводят примеры того, что произошло, объясняется фактами<…>
Р.3: Честно, я могу вам сказать. В ФСБ есть огромный отдел, управление, в котором все это стряпается. Для того чтобы люди не думали, что братья Ротенберги, Тимченко со своим миллиардами и Абрамович живут в Англии, которые ужасные и страшные <…>
М.: Итак, NN, откуда мы знаем о том, что хочет сделать Америка. Откуда?
Р.: Из средств массовой информации.
М.: А они знают откуда?
Р.: Ну, вот, предполагаем, что работают целые службы на это.
М.: Какие?
Р.: Чтобы преподнести эту информацию. Спецслужбы наши.
М.: Наши спецслужбы узнали, что хотят американцы?
Р.: Ну, может быть, предполагают, свои точки зрения… Не знаю, на самом это деле или нет, но…
Р.2: От знающих людей…
М.: Кто эти знающие?
Р.: У меня есть знакомые. Я считаю тоже. Совпадает.
М.: Откуда ваши знакомые знают…
Р.: Они близки к Государственной думе.
М.: А откуда в Государственной думе знают, чего хотят в Америке?
Р.: Значит, знают.
Р.: Не, ну я живу своим умом. Например, смотрю Евроньюс. Там с точки зрения Украины. Я же им не верю! А этим людям верю.
М.: Вы мне говорите, кому вы верите. А я спрашиваю, почему вы верите?
Р.: Потому, что это совпадает с моей точкой зрения. Я так считаю.
М.: А откуда у вас ваша точка зрения?
Р.: Ну, потому что я не верю, что США хочет добра России. В это я не поверю никогда.
М.: А откуда вы знаете, что США хотят зла России?
Р.: Это я всегда, с детства так считала. Во все времена две мировые державы всегда ведут между собой войну. Это такого не бывает, чтоб дружили.<…>
М.: NN, откуда Вы знаете о планах Америки?
Р.: Ну, о планах Америки я могу только догадываться. У меня нет инсайдовской информации из Пентагона. Но почитываю Живой Журнал время от времени. Люди пишут здравые мысли.
М.: Простите, а эти люди, откуда знают?
Р.: Во всяком случае, мне хочется им верить. А откуда они знают?<…> начнем с того, что у меня есть очень хороший друг в спецслужбах.
М.: А откуда спецслужбы это знают?
Р.: Откуда они знают? Ну, спецслужбы много чего знают <…> Вот им виднее, откуда они это знают.
М.: То есть нам не видно, откуда они это знают?
Р.: Естественно, и никто никогда не расскажет простому смертному, откуда это все берется. Это разглашение государственной тайны».
При этом респонденты ясно и четко говорили, что не хотят слышать другой информации, отличающейся от той, что слышат все. Основание информации – вера в то, что это так. Никаких других рациональных аргументов, фактов они не принимают. Вся дальнейшая информация закладывается в структуру мифа «Россия – Запад», соответственно, «власть – Запад». Все, что не укладывается в его рамки, упорно отвергается, сознательно не принимается во внимание. Главный момент здесь: «С возвратом Крыма мы показали свои зубы, то, что мы можем. <…> Мы показали зубы всему Западу. И открыто показали», «заставили себя уважать».
Нет сомнения, что людей действительно убедили в том, что в США хочет зла России («а это так, я это с детства знаю, и не могу поверить, что все иначе»), что в Донбассе имеет место восстание народа, что это волеизъявления большинства, а раз так, то это мнение обретает статус безусловной и принудительной нормы, «мнения большинства», которое подчиняет себе все прочее. А далее идет присоединение к предполагаемому большинству, то есть к силе коллективного представления (со всеми последствиями конформистского поведения, включая и нежелание оказаться под групповыми санкциями из-за негативной квалификации в качестве маргинала, девианта). Кроме того, «восстали такие же, как мы». «Идентификация с большинством» работает как проектирование структуры всего смыслового пространства, а не только относящегося конкретно к Донбассу, к отдельному случаю. А далее – тавтология, ценностно-семантическое самоподтверждение.
Тавтология (неполная), как известно, чрезвычайно важный инструмент логической суггестии, идеологического внушения или убеждения. Ее эффект строится на том, что один компонент тавтологической конструкции работает как характеристика реальности (сказуемое – предикат существования), другой – как генетический компонент или интерпретационный, объясняющий, как понимать то, что «существует», что оно «значит» по смыслу (в отношении субъекта к партнеру). Тавтологии такого рода могут работать только в монологическом пространстве, при доминантном положении говорящего, безальтернативном статусе коммуникатора. Поэтому так значима для демократических обществ коммуникативная структура дискурсивной публичности, которую описал и проанализировал еще в начале 1960-х годов молодой Ю. Хабермас. В нашей стране исчезновение политики в конце 1990-х годов привело не к единомыслию, а к «мраку умственной неподвижности», по выражению Н. И. Костомарова, к стиранию или даже исчезновению каких-либо различий в идеологических позициях.