[239]. Определенная правота в такой позиции, безусловно, есть, поскольку с легкой руки многих исследователей и философов «тоталитаризму» грозила участь стать безразмерным понятием. Например, К. Поппер употреблял его как синоним тотальной идеологической ментальности, которую он обнаруживал уже в утопиях Платона; другие находили его в Месопотамии, в Средневековье и так далее; ряд экономистов применял его для характеристики советской системы планового государственного регулирования.
Но то были возражения академического порядка, реакция на выход теоретической дискуссии во вненаучные – околополитические, публицистические – сферы. С конца 1950-х понятие «тоталитаризм» получает широкое хождение в интеллигентской среде[240] (в особенности после выхода в 1951 году фундаментального труда Арендт «Истоки тоталитаризма»[241]). С тех пор большинство заинтересованной публики связывает понятие тоталитарных режимов с гитлеровским нацизмом (1933–1945, до краха его в результате военного поражения) и сталинизмом (1928–1953). Хотя образованная публика в России мало и плохо знакома с аргументами и построениями Арендт, в многократно опосредованном, стертом и банализированном виде ее идеи вошли в современный дискурс. Для неспециалиста семантика слов «тоталитаризм», «тоталитарный» неразрывно ассоциируется с двумя смысловыми компонентами: первый – массовый террор, приобретший систематический характер, второй – тотальная идеология, с успехом навязываемая обществу, превращенному таким образом в идейный, мировоззренческий коллективный монолит. Вопреки интенции авторов первых работ, делавших акцент на появление принципиально новых форм господства и организации общества, социализации, милитаризации общества, однопартийной диктатуры[242], послевоенная Европа последовала за немецкими учеными-эмигрантами в США или Великобританию (Э. Френкелем, Р. Левенталем, франкфуртцами и др.) в их стараниях осмыслить причины варварства Второй мировой войны и беспрецедентного, идеологически обосновываемого уничтожения нацистами евреев, сопоставляя его с масштабными репрессиями в Советской России (прежде всего с Большим террором, московскими процессами, чистками, позднее обращаясь уже к опыту изучения коллективизации, практикам ГУЛАГа, характеру форсированной индустриализации, организации ЧК – НКВД – КГБ, искусственному голоду 1930-х и 1940-х годов)[243]. Таким образом, социально-исторический контекст трактовок тоталитаризма заметно расширился – от чистого описания экстраординарных институциональных практик захвата власти к философскому, антропологическому, экзистенциалистскому осмыслению патологии модерности.
Все прочие варианты тоталитарных режимов (итальянский фашизм, Испания времен генерала Франко, салазаровская Португалия, коммунистический Китай, Куба при Кастро, Иран при аятоллах, Ирак при Хуссейне, Камбоджа при Пол Поте, хошиминовский Вьетнам, СССР при Хрущеве и Брежневе, восточноевропейские страны соцлагеря, в котором коммунисты установили схожие с советским режимы, и множество других феноменов) остались в стороне и обычно не считаются достаточно «тоталитарными» или причисляются к их числу с большими оговорками и исключениями. Большая часть из них сваливается в общую кучу репрессивных, недемократических авторитарных режимов, не подлежащих дальнейшему анализу. В советское время понятие «тоталитаризм» было табуированным (именно в силу ассоциаций советской системы с нацизмом), и такое отношение к нему в значительной степени сохраняется и в постсоветской России. Работ как обзорного, так и сравнительно-типологического рода крайне мало[244], тем более ставящих вопрос о рецидиве тоталитаризма при Путине. Поэтому в ходу различного рода понятийные суррогаты, в первую очередь «авторитаризм», «авторитарный режим» – слово-паразит, которым заменяют при всяком случае необходимость говорить о диктатуре.
Подход Линца заключается в методологическом требовании выделять институциональные, ролевые и групповые основания, следовательно, особенности технологий господства для типологизации авторитарных режимов. Поэтому в отличие от психологических или психоаналитических трактовок проблемы господства и подчинения он обладает гораздо большим эвристическим потенциалом. Правильнее было бы сказать, что это самая сильная из теорий авторитаризма, поскольку проблематика господства здесь теряет почти все связи с идеями авторитарной личности.
Для наших целей – анализа трансформации советской системы и превращения ее в путинизм (через переходное ельцинское правление) – мы, даже принимая во внимание его рекомендации (выделять из общего ряда авторитарных форм особый тип «посттоталитарного авторитаризма»), будем исходить из ресурсов общей теории тоталитаризма, чтобы учитывать анамнез или истории этой институциональной системы[245]. Сегодня, кроме парадигмы тоталитаризма, для объяснения процессов на постсоветском пространстве нет какой-либо другой совокупности теорий, которые последовательно связывали бы между собой различные сферы социальной, культурной, правовой и экономической жизни. Они либо не разработаны до сих пор, либо представлены в слишком общей, а потому схоластической форме (вроде концепции институциональных матриц, цивилизационного подхода и т. п.).
Парадигма тоталитаризма здесь принимает на себя роль концепции, направляющей внимание исследователя на специфические предметные области, позволяющие прослеживать генезис как институтов этого режима, так и их идеологическое обоснование. Тем самым открывается возможность не просто компенсировать слишком высокую степень генерализации общих понятий современной политологии, но и переводить универсальные конструкции с их неявной нормативной функцией (фиксации отклонений от эталона демократии или модерности) в идеальные типы, построенные с учетом мотивации акторов. Только это методологическое обстоятельство позволяет переходить к понятиям, сочетающим идеографические способы описания с интерпретацией низкой степени генерализации, сохраняя при этом заданную парадигмой теоретическую перспективу. Не учитывая отечественного прошлого, российские социологи попадают в различного рода понятийные ловушки, сталкиваются с диалектическими мнимостями, пытаясь диагностировать и описывать такие фантомные вещи, как российский средний класс, гражданское общество, оппозиция, партийный плюрализм вне общего проблемного контекста.
Рассмотрим объяснительные возможности парадигмы тоталитаризма[246]. Основной массив исследований тоталитарных систем связан с предметным изучением институциональных характеристик двух режимов – германского нацизма (реже фашистского режима Муссолини) и СССР, их сопоставления, включая его вариации в странах Восточной Европы, навязанные Сталиным после ялтинского раздела сфер влияния. Большая часть работ этого направления посвящена периоду 1930–1950-х годов, времени полного развертывания режимов, послуживших «классическим примером» тоталитаризма, от которого отталкиваются любые трактовки современных репрессивных режимов, вне зависимости от того, принимают исследователи саму концепцию тоталитаризма или нет. Авторы подобных исследований, особенно раннего периода становления парадигмы, сосредоточиваются на обстоятельствах формирования фашистского государства в Италии, нацизма в Германии или советской системы в СССР. Преимущественно это историки, включающие в свой аппарат готовые политологические или социологические конструкции и понятия, позволяющие соединить или упорядочить полученный ими обширный эмпирический материал. Реже это делают политологи, пытающиеся в самом общем виде классифицировать репрессивные или диктаторские системы господства, как правило, описывая их ретроспективно, задним числом, а не в состоянии их актуального функционирования. Социологи не участвуют в этой работе.
Предметом описания было насильственное подавление многопартийности, парламентаризма, становление однопартийной системы, сращение партии с государственным аппаратом, уничтожение противников партии, а затем расширение масштабов террора посредством парамилитарных объединений и подчинения судебно-правовой системы правящей партии и фюреру, вождю.
Следующая (в логическом плане) фаза исследований была связана с изучением новых организационных структур (корпоративного государства, плановой государственной экономики, объединения всех общественных институтов в единое целое и ликвидации предшествующих форм объединений и ассоциаций), новые практики социализации молодежи и взрослых, механизмы массовой мобилизации и др. Далее за ней последовали целая серия работ, касающаяся организации институтов террора (тайной политической полиции, концлагерей, чисток), с одной стороны, и анализа тотальной эсхатологической или миссионерской идеологии, ее функций, внутренней структуры, механизмов воздействия институтов пропаганды и их эффективности и изменений – с другой.
Очень важную роль для осознания данной проблематики в 1950–1960-е годы сыграла книга «Истоки тоталитаризма» Арендт. Она предложила развернутую концепцию возникновения и функционирования тоталитарных режимов. Арендт связала две линии рассмотрения: характер новых идеологий и практики тотального, обосновывающего себя террора. Опорные тезисы ее заключались в том, что тоталитарные движения (отметим важность этого понятия для нее) возникают в ситуации резкого ослабления или распада традиционных структур организации социума. Процессы индустриализации и урбанизации, размывающие нормы аграрных или сословных сообществ, сопровождающиеся падением авторитета религиозных институтов, обычной морали, значительно усилились после краха империй, кризиса патерналистского монархического государства и упразднения традиционных сословных институтов. Катализатором стали катастрофические социальные последствия Первой мировой войны, экономический кризис, безработица, галопирующая инфляция и др. Появление больших человеческих масс, выбитых из привычной жизненной колеи, в особенности прошедших через войну, привычных к оружию и готовых к насилию как «нормальному» инструментальному способу поведения и решению проблем, утративших какие-либо сдерживающие агрессию представления, было абсолютно новым явлением в Европе. Эта раздраженная и возбужденная социальная плазма требовала от существующих институциональных авторитетов – властей, политиков, лидеров оппозиционных партий – объяснения, удовлетворения и компенсации за переживаемые лишения и страдания, но не находила их. Отсюда – ресентиментное признание полной их несостоятельности, убеждение в лживости и продажности прежней парламентской демократии, банкротство старого государства как такового и высокая привлекательность всякого рода демагогов, предлагавших простые и универсальные объяснения и средства спасения. Восстановление состояния коллективной интеграции могло быть достигнуто лишь посредством новых идеологических форм, способных отвечать запросам дезориентированных и фрустрированных изменениями людей, потерянных и лишенных привычных регуляторов и норм поведения.