.
Закономерным итогом этой интеллектуальной инволюции стало признание «утраты социальными науками способности объяснения происходящего» (такой вывод вынесен в анонс симпозиума 2013 года). В публичное пространство проник дух интеллектуальной «попсы» и самолюбования.
Когда-то, начиная свою исследовательскую работу во ВЦИОМе, мы думали, что новое поколение, не жившее при советской власти, будет отличаться своими ценностями, идеями и интересами. Этого не произошло. Экзистенциальный и травматический опыт существования в условиях тоталитаризма, которым обладало старшее поколение социальных ученых, требовал от тех немногих, кто занимался социальными проблемами, относиться к реальности со всей серьезностью. Но этот опыт, это сознание, это отношение к миру, этически обусловленное, не передаются. Значительная часть нового поколения не хочет признавать этого наследства, уходит от неприятных вещей, в том числе – от тяжелой обязанности заниматься критическим анализом социетальных неудач.
Последняя конференция «Пути России», в которой мы, сотрудники «Левада-Центра», принимали участие, состоялась в 2009 году. Ее повестку составили глубокомысленные вопросы: «Существует ли в России теоретическая социальная наука и каковы условия ее возможности?»; «Какова судьба “спора о методе” и каковы основные формы методологической рефлексии в современной исследовательской практике?»; «Каковы причины актуализации дискуссии о кризисе гуманитарного знания и происходит ли смена поколений в производстве социально-гуманитарного знания?». Уход организаторов от реальной предметной тематики укрепляющегося авторитарного режима и разворот конференции в сторону безобидной и неопасной «методологической проблематики» знания и прочего социологического макраме сделал наше присутствие на заседаниях лишним. Разумеется, мотивы такого поворота тематики самые возвышенные и говорить об интеллектуальном оппортунизме нет никаких оснований.
Настойчивость, с которой в околонаучных и академических кругах[403] возобновляются разговоры об изменении «интеллектуального ландшафта России» или даже «самой инфраструктуры производства знания в современных социальных и гуманитарных дисциплинах», поневоле обращает на себя внимание постоянных участников симпозиума и заинтересованных внешних наблюдателей, вне зависимости от того, согласны ли они с такой повесткой или нет. Вопросы, поставленные в подобной форме (существует ли у нас некая символически значимая вещь, например «теоретическая социология в России»), не подразумевают ответа «да / нет» (раз мы говорим о них, то мы ими «обладаем», оперируем в качестве символов своего авторитета)[404]. Но другое дело – теоретическая деятельность, она либо есть, либо ее нет, а разговоры о том, при каких условиях она «действительно возможна», напоминают давнюю пародию на античную апорию «о куче».
Подобные вопросы задаются не для того, чтобы получить на них определенный ответ, не в этом социальный смысл такого «вопрошания». В ситуации «диалектической мнимости», когда ценностные посылки действующих подменяют предикат существования объекта, важна сама манифестация говорящих, она и есть «ответ» на поставленный ими же вопрос. Выдвижение тематики такого рода оказывается эффективным средством провокации, привлечения к себе внимания профессионального сообщества. Риторичность и противоречивость постановки самих вопросов, задающих тон на этой конференции, свидетельствуют о желании организаторов конференции и тех, кого они репрезентируют, заявить о себе как о фигурах нового поколения в отечественной социологии, противопоставляющих себя как динозаврам советской социологической номенклатуры, так и доминирующей сегодня заказной или ползучей описательной социологии, опирающейся преимущественно на массовые опросы или исследования общественного мнения с очень плоской интерпретацией полученных данных. В какой степени такие вопросы являются аккумулированным и концентрированным выражением диффузных настроений, существующих среди сформировавшегося в последние годы корпуса преподавателей социальных наук, судить трудно, но в том, что подобные мнения и установки есть, сомневаться не приходится. Сама предметная социология (за исключением опросов общественного мнения, рейтингов власти, электоральных замеров) оттеснена на периферию общественного внимания и интереса. Положение социологических начальников, по-прежнему сохраняющих руководящие позиции в научно-государственной иерархии (Г. Осипова, В. Иванова, В. Кузнецова, В. Добренькова, М. Горшкова и др.), по большом счету мало кого интересует, поскольку их научная состоятельность обратно пропорциональна бюрократической успешности. Кадры вчерашних идеологических борцов с буржуазной социологией, преподавателей научного коммунизма, истмата, переквалифицировавшихся в социологов, но сохранивших дух идеологической непримиримости, сегодня заняты защитой национальных и религиозных ценностей и государственной (национальной!) безопасностью. Протесты научной общественности против безобразий руководства соцфака МГУ, казалось бы, затронувшие общие вопросы положения дел в социальных науках, как и во многих других случаях, не имели особого успеха и лишь показали, насколько низок уровень солидарности в самой научной среде, вяло реагирующей на всякого рода пакости и проявления социальной и человеческой деградации (коррупцию, плагиат, интеллектуальное воровство и организационное рейдерство). Что уж говорить об «имманентном» неприятии серости и господствующей эклектики, которого следовало бы ожидать в профессиональной среде, но признаков какового пока не обнаружено. Самым важным здесь, в конце концов, оказывается сознание нормативности фактического, ничем не отличающегося по своей природе от массового конформизма или цинизма, без которого не было бы поддержки или условий функционирования нынешнего авторитарного режима.
С другой стороны, видимая популярность массовых опросов в России, идентифицируемых общественностью и властями с «социологией» (ставшей, за редким исключением, к тому же частью политтехнологической работы или пропаганды действующего режима), не может не вызывать сопротивления у некоторых представителей академической или университетской фракции этой дисциплины, особенно у тех, кто как-то прикоснулся к миру сложных идей. Не раз высказывая недовольство сложившимся положением дел в социальных науках, они давали самые низкие оценки опросной социологии. Спору нет, сведение всей социологии к перечислению цифр, заменяющих понимание реальности, вещь довольно скучная, а иногда и противная. Уровень интерпретаций, обычный для массовых социологических исследований (представленных, например, в «Социологическом журнале» или «СоцИсе») мало кого может удовлетворить, кроме самих социологов – их авторов. Российская социология едва-едва поднимается над общим уровнем массовых предрассудков и коллективных банальностей. Нет ничего удивительного в том, что те, кто хотел бы заслужить авторитет, стремятся предложить публике свое более глубокое и тонкое понимание реальности, свои определения (конструкции) происходящего. Дело за малым – за самими интерпретациями.
Но тут, как мне кажется, есть одна маленькая загвоздка: ту среду, которую хотели бы репрезентировать организаторы конференции, отталкивает не столько характер общего потока исследований, сколько специфическая ценностная нагрузка, «ангажированность» исследований, которые велись и ведутся в таких научных организациях, как «Левада-Центр»[405]. «Манифестанты», если они действительно представляют определенное явление в отечественных социальных науках, хотели бы заниматься чистой, «деидеологизированной» наукой, высокой теорией, свободной от любой политической или социальной предвзятости, как от советского прошлого, так и от условного «либерализма», который (опять-таки, как мне кажется – вполне вероятно, что я ошибаюсь) они отождествляют с оппозицией нынешнему режиму. К такой ангажированности социологической деятельности они относятся явно негативно, как можно судить по ряду выступлений на этой конференции. Их оппортунизм и интеллектуальная стерильность прячется за эпигонским академизмом[406]. Их раздражение вызывает именно определенность общественной позиции «Левада-Центра», за которой усматривается моральная определенность, принимающая форму интереса к большим социальным проблемам, включая и прошлое родного отечества, а значит – и чувство личной ответственности за свою работу как профессионала. Эта «инаковость» профессионального отношения и ранее воспринималась советской научной средой и сегодня воспринимается как отстраненная дистанция по отношению ко всем «прочим», как высокомерие, которое некоторые приписывали Ю. А. Леваде. И это именно то, что хотели бы забыть как постмодернисты, так и обслуживающий начальство народец. И тем, и другим от этого хотелось бы быть «теоретически чистыми».
Более четко это выразил В. Вахштайн на симпозиуме 2009 года[407]. Впрочем, пытаясь подкрепить такую позицию ссылками на принцип «свободы от ценностей» Макса Вебера (цитировалась, конечно, его лекция «Наука как профессия и призвание»), он совершил типовую ошибку, а именно: принцип «свободы от ценностей» он понимает самым плоским образом – как позицию «ценностной нейтральности» ученого, то есть как воздержание от оценок, что якобы гарантирует объективность познания. Это распространенное, особенно благодаря американским учебникам, заблуждение. Ничего более расходящегося с веберовским пониманием, чем такая схема, нет. Как и большинство нынешних социологов, знакомых с классическими идеями в пересказе, из третьих рук, Вахштайн не знает основных работ Вебера, в которых тот излагает свои представления о регулятивной и конститутивной роли ценностей в социальных науках. Я имею в виду прежде всего большие статьи «Объективность социально-научного и социально-политического познания» (1904) и «Смысл “свободы от ценностей” социологических и экономических наук (1918), входившие в составленный после его смерти том методологических сочинений