Возвратный тоталитаризм. Том 2 — страница 86 из 88

[429].

Иными словами, производство социального знания, как и в советское время, ориентировано на практические интересы номенклатурного или заменяющего его руководства, которое выступает и главным оценщиком достоверности знания, его фальсификации, верификации, оправдания и т. п. Собственные научные критерии исследовательской деятельности здесь не работают или выражены очень слабо, внутренние проблемы науки также не важны; имеют значение только внешние, экстранаучные, экстраинституциональные критерии знания и его производства[430]. Поэтому и сегодня для основной части занятых в социологии, то есть внутри самого института науки приоритетны главным образом вертикальные связи, включая и вертикальный характер финансирования, сертификации кадров и их подбора, структуры авторитетов, тематики исследований и механизмов академического признания. А это означает, что отсутствуют или малозначимы механизмы внутрикорпоративной организации, внутрикорпоративные оценки работы ученых, оценки их достижений, а соответственно, и оценки применяемых инструментов, процедуры проверки адекватности полученных результатов и всего прочего[431].

Таким образом, отсутствие дискуссии, обсуждения полученных результатов, рецензирования, полемики, принципиальной избыточности информации и прочего, что необходимо для функционирования «нормальной науки», оказываются вполне объяснимыми и закономерными. Они не нужны, поскольку не возникает проблемы конфликта интерпретаций[432], обусловленных разными познавательными интересами и средствами объяснения. Раз действует практика вертикального согласования полученных результатов (или ориентация на нее), то внутренних импульсов дискуссии по поводу расходящихся трактовок в такой ситуации практически и не может возникнуть. Проблема интерпретации получает исключительно нормативный характер, поскольку ее характер, направленность и сами стандарты контролируются интересами власти и управления[433].

Но по тем же причинам и преподаваемая история социальных дисциплин оказывается никак не связанной с историей исследований. Это два разных и не пересекающихся друг с другом потока текстов.

А раз так, то вполне справедливы утверждения о сохраняющемся «изоморфизме», как сказал бы наш покойный коллега Ю. А. Гастев, между воспроизводством академической серости (или беспринципности научного сообщества), авторитарным режимом и бедностью научных интерпретаций.

Разумеется, можно найти исключения из этого общего правила, но они, о чем уже говорилось, будут иметь индивидуальный, а не институциональный характер: импульсы, которые толкают некоторых исследователей заниматься теоретическими вещами, все-таки существуют. Правда, их положение всегда будет положением маргиналов, вытесненных на периферию общественного внимания и интереса коллег[434]. Или, другими словами, конститутивные ценности и когнитивные конвенции постсоветского российского академического сообщества периферийны для научных организаций этого типа.

Впрочем, такое положение вещей мало кого волнует, поскольку, как я уже говорил, проблема верификации или фальсификации результатов исследования, значимости получаемых объяснений не так важна в существующих институциональных контекстах, как демонстрация знаков «научности», в качестве которых и используются западные имена или термины. Функция такого использования западных имен, западных подходов – преимущественно демонстративная, идентификационная. Западная социология используется не как «библиотека» исследовательского опыта, а либо как арсенал готовых отмычек для решения стандартных – по умолчанию – проблем социальной реальности, либо как кормовые участки для тех, кто занимается «теорией социологии» или «историей социологии». Ссылки на западных ученых в большинстве статей отечественных авторов – это не нормальная процедура отсылки к уже апробированной кем-то методике или высказанной гипотезе, отсылка к мнению, не подлежащему в данных случаях проверке, то есть к уже проделанной работе, а значок собственной «квалифицированности», символ доступа к не всем доступным ресурсам, поскольку цитируются не рабочие тексты, а указываются авторитеты, которые должны подтвердить или сертифицировать «профессиональное» качество соответствующего автора. Повышенная семиотическая значимость этого цитирования, не имеющая отношения к проверке гипотез или полученным достоверным результатам, указывает на церемониальный характер научной деятельности, что ставит под сомнение сам ее смысл. Это подтверждается фактами систематических разрывов с мировой наукой, которые убедительно продемонстрированы уже упоминавшимся М. Соколовым на примерах индексов цитирования.

Главная проблема российских социальных наук заключается в характере их ценностных оснований, которыми определяется институциональные формы их организации, задается систематический подбор людей, их принуждение, «обкатывание» и оппортунизм. Бедность идей обусловлена убогостью представлений о человеке и обстоятельствах его существования, его внутренней жизни, его связях с другими, образующими «общество» вне государства.

В поле внимания российских социологов оказываются главным образом те аспекты человеческого существования, которые релевантны в каких-то отношениях для задач «управления», интересов государственных структур. Самостоятельного интереса к различным сторонам человеческой жизни, особенно тем, которые представляют собой сложные формы поддержания самоидентичности или интимных отношений с окружающим миром, у российских социологов нет. Отчасти дело, конечно, в грубости самих нравов и «простоте» социальной материи посттоталитарного и механически интегрированного социума, но этим дело не исчерпывается.

Более существенным следует считать вульгарность самих социологических представлений о российском обществе, порожденных органической зависимостью социальных наук от власти и глубинными ориентациями на нее, а не на «общество». Именно эта ограниченность, стерильность ценностных представлений и бросается в глаза в сравнении с характером познавательного интереса, а значит – и научной этикой, в социальных науках европейских стран или Америки, считающихся (явно по недоразумению) образцами для российских исследователей.

Возможно, именно это обстоятельство и определяет мотивацию российских эпигонов, пытающихся присвоить себе хотя бы знаки чужой полноценности. Имитация чужих, но авторитетных приемов и идей, то есть склонность к эпигонскому заимствованию знаков «признанного» оказывается компенсацией за неспособность понимания своей реальности. Демонстрация чужих флажков позволяет закрыть глаза на историю страны, ее нынешнее состояние, мораль, массовую культуру, интеллектуальные и человеческие особенности ее «элиты». Или иначе и, может быть, точнее: действующая интеллектуальная (научная) организация «производителей идей» в нашем «обществе-государстве» предполагает в качестве условия функционирования и консолидации научного сообщества – слепоту и неспособность к пониманию своего национального и исторического прошлого, своеобразия своего «культурного» пространства, позволяя тем самым ее членам быть «свободным» от чувства ответственности за него.

Психоаналитик, вероятно, связал бы вытеснение у некоторых постмодернистов латентного чувства ущербности или неполноценности, подавляемого ресентимента, с их интересом к насилию самого разного рода: это может быть и завороженность левым марксизмом и революционизмом, и радостное принятие радикальной критики позитивной академической социологии или, напротив, интерес к антимодерности и склонность к политическому или философскому консерватизму, в ряде случаев даже – фундаментализму и т. п. Едва ли можно считать случайным в нашей литературе повышенное внимание к фигурам, к которым позитивистская либеральная социальная наука относится с явным предубеждением, таким, как, например, Н. Хомски или М. Фуко, при отсутствии должного внимания к основному корпусу социологической литературы (особенно относящейся к 1930–1960-м годам), включая классические работы М. Вебера, Г. Зиммеля, Т. Парсонса, Р. Мертона и очень многих других. Для меня важен сам факт использования чужой критики теории для собственных нужд. Конфронтационный характер идеологических отношений легко переносится на нашу почву, меняя, правда, свою направленность: здесь не академический истеблишмент становится причиной отторжения, а как раз наоборот – ангажированные, но не академические научные группы и исследовательские структуры. Как и в низовых слоях общества, у слабых в социальном плане или переходных групп компенсаторное любование силой, насилием, пусть даже это чужое насилие, принимающее вид «настоящего бандитского шика», как говорил О. Мандельштам, сохраняется и в социальных науках в качестве важного ресурса самоутверждения и самоидентификации.

5

Таким образом, настроения среднего поколения российских социологов, выступающих с идеями постмодернистской ревизии социологии, интересны не собственно своим теоретическим «радикализмом» или «новационностью» (этого как раз и нет или «маловато будет»), а своей «симптоматичностью», «избирательным родством» с массовыми представлениями, образующими базу коллективной идентичности. Теоретической оригинальности в предлагаемых подходах или концепциях в действительности как раз и нет (иначе сама демонстрация заимствований была бы не так важна). Более того, элементы эклектического постмодернизма в размытом и менее концентрированном виде уже давно вошли в обиход основной массы университетских преподавателей, знакомых с социологией по свежим переводам новейшей литературы, ссылками на которую полны нынешние учебные пособия и курсы. (О качестве их или характере отбора сейчас не говорю.)