Возвышающий обман — страница 2 из 59

Художнику свойствен некий идеал, а идеал — это уже само по себе вещь нереальная. Достоевский говорил, что, если бы пришлось выбирать между Христом и истиной, он бы остался с Христом. Иными словами, ему все равно, насколько его идеал отвечает истине. Предпочтительнее заблуждение, если оно дает внутреннюю опору, становится путеводной звездой, компасом. Не важно, придем ли мы к цели; главное — не сбиться с пути.

Идеалы и есть возвышающий обман. Любые идеалы. В силу уже одного того, что они идеалы. Но они обман, ибо реальны лишь в абстрактных координатах. В платоновском мире «чистых идей».

Я уже вспоминал мысль Горенштейна о том, что если Толстой и Достоевский были Дон-Кихотами русской литературы, то Чехов был ее Гамлетом. Очень верная мысль. Чехов — единственный человек в русской литературе, у которого не было претензии на знание истины. Существует достаточно убедительная точка зрения, что знание истины не дано человечеству. Уже потому, что все мы внутри жизненного процесса, а не вне его.

Это, кажется, Чехов, еще в бытность свою Чехонте, сказал: «А что, если вся вселенная находится в дупле гнилого зуба какого-нибудь чудовища?..»

Признаем, возвышающий обман — это то, без чего мы абсолютно не можем жить. Человек, начав понимать, что смертен, не находит успокоения, покуда не придумает способ примириться с этой неизбежностью. Например, поверив в то, что после смерти есть жизнь, что существует реинкарнация, что дух бессмертен и неуничтожим. Надежда на помилование живет, я думаю, в каждом.

Возвышающий обман необходим, ибо без него не было бы сил жить. Но фокус в том, что обман имеет шанс стать истиной.

Человечество движется от одной иллюзии к другой. Что, как не возвышающий обман, идея «свободы, равенства, братства»? Все надежды на построение справедливого общества — социализма, коммунизма, «царства солнца» — основаны на этой иллюзии.

Как трактовать слово «возвышающий»? Нас идеализирующий. Делающий нас лучше. Дающий некую перспективу, направление движения. Движение, если говорить о развитии, не горизонтально. Оно происходит вверх — по спирали или как-то иначе, но вверх. Мир становится сложнее, мы становимся сложнее.

Художнику необходима перспектива. Свое произведение он творит согласно некому представлению об идеале, в сколь бы различных обликах тот ни выступал. Даже само разрушение форм может выступать в качестве идеала. Творчество есть попытка запечатлеть увиденное, услышанное, прочувствованное — то, что представилось в момент наития. Я уже сравнивал мальчиков, занимающихся онанизмом в «Амаркорде» Феллини, с творцами — их фантазия тоже обуреваема неким идеалом. Идеал необходим для творчества. Даже в самых горьких, пронзительных откровениях о низости рода людского, несовершенстве самой породы человека, как, скажем, в книгах Селина, сквозит горечь от того, насколько мы не соответствуем идеальному представлению о себе, нами же самими созданному.


Па-де-де

Где-то в середине 50-х папа взял меня в гости к одной своей приятельнице. Был большой обед. Пришел Касьян Голейзовский, замечательный хореограф, балетмейстер Большого театра. Сама хозяйка, обаятельная женщина, типично русской красоты — курносая, голубоглазая, принимала нас со своей дочерью и мужем. Мужа звали Жора, у него был сломанный нос и заразительная улыбка. Он отсидел по 58-й статье, не так давно был реабилитирован, очень забавно рассказывал, как хохотал, радовался и кричал: «Подох!», вбегая в барак с газетой о смерти Сталина. Зэки даже испугались, увидев, как он скачет и пляшет.

Дочка, красивая, бледная застенчивая девочка Ира, училась в балетном училище Большого театра. Нас, детей, посадили рядом, мы неловко разговаривали. Потом, вспоминая этот обед, я припомнил и обращенные на нас заинтересованные взгляды взрослых, на что в тот момент не обратил внимания. Думаю, у папы и у его чудной приятельницы была душевная идиллия, которую им внутренне хотелось распространить и на нас. На что я и клюнул. Девушка мне очень понравилась. Я стал за ней ухаживать.

Видимо, не случайно на обед пригласили и Голейзовского. Ира кончала училище, ее надо было устроить в Большой театр. Фамилия ее была Кандат — папа Иры, первый муж Ириной мамы, ленинградский саксофонист, был латыш.

Ира приезжала к нам на дачу на выходные. Мы катались на лыжах. Летом поехали на юг, в Крым. Родители нас отпустили, уже не сомневались, что мы — состоявшаяся пара. Меня это ввергало в некоторую панику. Мы были влюблены, целовались до полубезумия. Я не хотел лишать ее невинности, боялся такой ответственности, покуда не был уверен, что женюсь. Мы спали в одной постели, два молодых животных, она доходила от моих поцелуев, у меня все звенело — так я хотел ее, простыня стояла горбом, но я не мог решиться... «Ты не мужчина!» — плакала она.

Незабываемым было путешествие в Бахчисарай. Поели чебуреков с вином. Вниз с Ай-Петри в Ялту возвращались на грузовике, нагруженном яблоками. Шофер разрешил нам устроиться в кузове. Пошел грибной дождь. Жара, солнце, машина летит, мы валяемся на яблоках, льет с неба вода, вся одежда прилипла. Я смотрю на Ирину чудную фигуру, грузовик мчит сломя голову вниз по мокрой дороге, захватывает дух. Где-то в конце самого спуска машина вдруг стала, выскочил перепуганный шофер.

— Ну, как вы?

— В чем дело? — не поняли мы.

— Тормоза у меня отказали! Я боялся, что вы вывалитесь. И вообще думал, что сейчас в пропасть свалимся!

Мы не ведали о том, что случилось, и всю дорогу были безмятежно счастливы... Счастье без тормозов...

Потом эта сцена (без истории с тормозами) вошла в «Иваново детство»: мальчик и девочка в кузове грузовика с яблоками — память о моем романтическом увлечении первой женой.

Не забуду еще один эпизод. 1957 год. Она оканчивала училище, сдавала выпускные экзамены; в филиале Большого театра шел «Щелкунчик». Она танцевала там цыганский танец. «Щелкунчика» я уже пять раз видел, все родственники тоже по пять раз сходили, больше смотреть сил у меня не было. Вечером приехал папа из Америки. Привез мне очень красивые шерстяные перчатки с кожаными нашивками, джазовую пластинку, жвачку, сигареты и бутылочку кока-колы. Этого для полного счастья было достаточно. Надев перчатки, сунув в карман жвачку, закурив «Лаки Страйк», пошел к ней на спектакль. Поспел к самому концу — меня пустили. Посмотрел «Вальс цветов». Потом ждал ее у артистического выхода, хотел встретить, сделать сюрприз. Она вышла, но не одна, а со своим однокурсником Володей Васильевым. Стройный, блондин, красавец, танцевал в «Щелкунчике» принца и вообще уже звезда. Я опешил — она с другим! Как подлый и ревнивый Отелло, шагал метрах в ста позади, ожидая, что произойдет.

Валит огромными хлопьями снег. В ушах звучит «Вальс цветов», сердце обливается кровью, любимую девушку провожает чужой человек, звезда, я ему не соперник, захлестывает ревность, я жую свою жвачку, глотаю слезы... Шел за ними до самого ее дома — она жила у «Ударника», за мостиком через канал. Они не поцеловались. Васильев попрощался, пошел домой. Я вошел в подъезд. Поднялся. Постоял у ее двери. Спустился вниз. Посмотрел в окно с лестницы на мостик. Подумал, сейчас пойду и брошусь с этого мостика. Жить не стоит. Я жевал резинку, которую так хотелось разделить с любимой, а пришлось жевать одному... Неповторимое детское горе...

Вскоре мы поженились. Была пышная советская свадьба в ВТО, с большим количеством советских гостей — друзей и родственников с обеих сторон. Я напился, приревновал Иру — она с кем-то танцевала. И повода-то не было! По-русски поколотил молодую жену, она плакала — все как положено быть на свадьбе. Привезли домой зареванную невесту, злого жениха...

Наша совместная жизнь продолжалась около двух лет. Я познал скуку повинности родственника балерины присутствовать в зале каждый раз, когда в каком-то номере она танцует. Чрезмерной любовью к балету я не отличался. Балерина она была неплохая, подавала надежды. Ее взяли в Большой театр, она танцевала характерные танцы. Не могу сказать, что я был образцовым мужем. Но что с меня взять? Девятнадцатилетний мальчишка.

На следующий год она уехала в Египет с Большим театром, привезла мне оттуда немыслимое количество пар обуви — красивые ботинки с острыми носами. Я был потрясен; тогда еще не понимал, каков внутренний мотив этого щедрого жеста. А он, как чуть позже стало ясно, был до банальности прост. Она мне изменила. И довольно скоро ушла к человеку, с которым мне изменила. К дирижеру Большого — Жюрайтису. Б-р-рр... Но счастье все-таки было.


Вгиковские времена

Разрыв с Ириной совпал со временем перехода во ВГИК.

В консерваторию я всегда шел, будто меня на веревке тащили, свободным себя никогда не чувствовал, давило тягостное ощущение, оберегаемая от всех тайна: «Я хуже других». Во ВГИКе — ничего подобного. Вот так я ходил бы в консерваторию, будь у меня абсолютный слух. Все давалось с лету — всегда было чувство полной внутренней свободы, радости, легкости. Я знал: это моя профессия.

Естественно, были занятия ненавистные. Я терпеть не мог физкультуру, само собой — военное дело и утренние лекции, любые, в понедельник. Субботы и воскресенья проходили бурно, вставать после этого в семь утра и спешить к девяти в институт было пыткой. Ложился-то в пять. Особенно плохо, когда в понедельник с утра военное дело — опаздывать нельзя. Замечательно, когда просмотры немого кино — в зале темно, тишина, стрекочет аппарат, приходишь с мороза, закрываешь глаза, отсыпаешься. Спит полкурса. Все немое кино я проспал — ничего не помню.

Бурная жизнь началась с момента знакомства с Тарковским. Бурной она была, потому что сразу же стала профессиональной. Мы писали сценарии — один, другой, третий... Ощущение праздника в работе не покидало, работать было удовольствием. Даже без денег, а когда нам стали платить, то вообще — раздолье. Кайф, как сказали бы теперешние вгиковцы.

Мы часто собирались компанией у меня дома. Приходил Андрей Тарковский, Мухаммед Зиани, забавный марокканец, учившийся на курсе Ромма, иногда бывали Борис Яшин, Андрей Смирнов. Больше всех в то время я дружил с Владом Чесноковым. Мы сошлись еще до консерватории. Он работал переводчиком в Иностранной комиссии, чекистском подразделении Союза писателей. Окончил Институт военных переводчиков, ему предложили идти в разведку, он отказался, пошел работать в Союз. Снял форму, но за границу все равно не выпускали — он слишком хорошо говорил по-французски. Влад тас