ремени, если можно так выразиться. Если модуляция времени тождественна, речь аналитика оказывается имеющей ту же значимость, что и прежняя речь»75.
В монаде «время останавливается», поскольку актуальная констелляция событий оказывается неразрывно связана с прошлой констелляцией, иными словами, потому, что мы имеем здесь дело с чистым повторением. Повторение «расположено вне времени» не в смысле какого-то до-логи-ческого архаизма, а в смысле чистой синхронии, присущей означающему Не следует видеть связь прошлого и настоящего как диахроническую стрелу времени - эта связь существует в форме непосредственного парадигматического короткого замыкания. .
Монада, следовательно, это момент разрыва, разлома, в котором линейное «течение времени» подвешивается, останавливается, «свертывается»; в ней непосредственно повторяется (так сказать, в обход линейной последовательности времени) прошлое, которое было подавлено, было выведено • за пределы континуума, задаваемого устоявшейся историей. Это буквально точка «остановки диалектики», точка чистого повторения, в которой историческое движение заключено в скобки. И мы можем говорить о такой апроприации прошлого, где само настоящее ретроактивно «искупает» это прошлое (где, следовательно, прошлое как таковое включено в настоящее), только в поле означающего. Подвешивание (исторического) движения возможно только в синхронии означающего, только как синхронизация прошлого с настоящим.
Теперь понятно, с чем мы сталкиваемся при изоляции монады от континуума истории: мы отделяем означающее, заключая в скобки целостность сигнификации. Это заключение сигнификации в скобки является условием sine qua поп короткого замыкания между прошлым и настоящим: их синхронизация осуществляется на уровне автономии означающего - синхронизируются, налагаются друг на друга два означающих, а не два значения. Следовательно, нас не должно удивлять, что такое «присоединение (Einschluss) некоторого прошлого к текстуре настоящего» сопровождается метафорой текста, истории как текста:
«Если мы согласимся рассматривать историю как текст, то сможем сказать о ней то же, что говорил один современный автор о литературном тексте: что прошлое несет в себе образы, которые можно сравнить с образами, хранимыми на фотопластинке. «Только будущее будет располагать проявителем, достаточно сильным, чтобы сделать картину ясной во всех деталях. Многие страницы Руссо или Мариво несут в себе смысл, который их современники были не в состоянии до конца расшифровать»76.
Вспомним еще раз, как Лакан, объясняя процесс возвращения вытесненного, прибегал к введенной Винером метафоре обратного течения времени: в этом случае мы видим сначала исчезновение квадрата и только потом сам квадрат:
«То, что мы видим в качестве возврата вытесненного, является стертым сигналом чего-то, что получит свое значение лишь в будущем посредством его символической реализации, его вписывания в историю субъекта. Буквально говоря, это всегда будет чем-то, что в конкретный момент исполнения станет сбывшимся>>77.
Таким образом, вопреки первому впечатлению, текущая революционная ситуация не является «возвращением вытесненного». Скорее возвращение вытесненного, «симптомы» - это не удавшиеся в прошлом попытки революции, преданные забвению, выведенные за рамки господствующей исторической традиции. А действительная революционная ситуация представляет собой попытку «развернуть», «искупить» - то есть осуществить в измерении Символического - эти прошлые неудачные попытки, которые «станут сбывшимися» только при их повторении; и в этой точке они ретроактивно станут тем, чем всегда уже были. Так, в отношении ' беньяминовского текста «О понятии истории» можно повторить мысль Лакана: революция совершает «тигриный прыжок в прошлое» не потому, что ищет в прошлом, в традиции некую поддержку. Нет, это прошлое, повторяющееся в революции, «приходит из будущего», это прошлое уже содержит в себе открытое измерение будущего.
«С точки зрения Страшного Суда»
Именно здесь мы и сталкиваемся с неожиданным сходством между пониманием истории у Беньямина и в сталинизме. Если мы рассматриваем историю как текст, как «историю текста», как наррацию (как то, что получает свою значимость ретроактивно, и где эта отсрочка, этот эффект apres coup вписан в сами текущие события, события, которые не «происходят», а «становятся сбывшимися»), то мы неизбежно будем смотреть на исторический процесс в перспективе «Страшного Суда», последнего сведения счетов, момента завершения символизации-историзации, в перспективе
«конца истории». Именно здесь каждое событие ретроактивно получит свое определенное значение, свое окончательное место во всеобщей наррации. История совершается, так сказать, в долг; только дальнейшее развитие событий ретроактивно покажет, будет ли оправдано, легитимировано свершающееся революционное насилие, или же его тяжесть будет давить на плечи живущих как их вина, как их неискупимый грех.
Здесь стоит вспомнить Мориса Мерло-Понти, в книге «Гуманизм и террор» приводившего в оправдание сталинских политических процессов следующие рассуждения: хотя на этих процессах были осуждены несомненно невиновные люди, однако же благодаря этим судам стал возможен дальнейший социальный прогресс. Это не что иное, как фундаментальная идея «перспективы Страшного Суда» (выражение Лакана, прозвучавшее на семинаре «Этика психоанализа»): никакое действие, никакое событие не свершается впустую, история не знает абсолютной утраты, абсолютной потери. Все, что мы делаем, где-то записывается, регистрируется, остается в виде следа, который какое-то время кажется бессмысленным, но в момент окончательной ясности займет свое место.
Таков идеализм, в скрытом виде присущий логике сталинизма, которая хотя и отрицает персонифицированного Бога, но тем не менее предполагает платоновские небеса в форме «Другого с большой буквы», Другого эмпирической, фактической истории, ведущего ее бухгалтерию, то есть определяющего «объективное значение» каждого поступка и события. Без этой бухгалтерии, без этого соотнесения событий и поступков с Другим было бы невозможно понять функционирование некоторых ключевых понятий сталинистского дискурса, например «объективной вины», которая и есть как раз вина в глазах «Другого с большой буквы» истории.
Итак, на первый взгляд Беньямин совершенно согласен со сталинистским видением «перспективы Страшного Суда»; однако здесь стоит прислушаться к тому совету, который можно дать в случае «любви с первого взгляда»: посмотри еще раз. И тогда сразу станет ясно: эта кажущаяся близость только подтверждает то, что Беньямин коснулся самой сути сталинистской символической доктрины. Он был единственным, кто глубоко продумал саму идею «прогресса», на которой основана бухгалтерия истории у Другого. Кто - оказавшись предтечей Лакана с его знаменитой формулой, гласящей, что развитие «есть не что иное, как гипотеза господства»78, - показал нерасторжимую связь между прогрессом и доминированием: «Представление о прогрессе человеческого рода в истории неотделимо от представлен™ о ее ходе сквозь гомогенное и пустое время» (Тезис XIII), то есть неотделимо от представления о времени правящего класса.
Точка зрения сталинизма - это точка зрения победителя, чей окончательный триумф предопределен заранее «объективным ходом истории». Именно поэтому, несмотря на постоянное подчеркивание разрыва, прыжка, революционности, этот взгляд на прошлое является совершенно эволюционным взглядом. История здесь понимается как непрерывный процесс смены старого хозяина новым: каждый победитель в свое время играет «прогрессивную роль», затем он лишается этой роли вследствие неизбежного развития истории; вчера капиталисты соответствовали ходу прогресса, сегодня наша очередь... В сталинистской бухгалтерии «объективная вина» (или «объективный вклад») определяется в соответствии с законами исторического развития - законами непрерывной эволюции, ведущей к Высшему Благу (к коммунизму). Для Беньямина же, напротив, «точка зрения Страшного Суда» - это точка зрения тех, кто расплачивался за великие исторические триумфы; точка зрения тех, кто должен был ошибиться, сбиться с пути, дабы великие исторические триумфы могли свершиться. Это точка зрения обманутых надежд, всего того, что осталось в тексте истории как рассеянные, анонимные, бессмысленные следы на полях тех деяний, чье «историческое величие» было зафиксировано «объективным» взглядом официальной историографии.
Вот почему для Беньямина революция - это не составная часть непрерывной исторической эволюции, а, напротив, момент «стасиса», в котором эта непрерывность разрушается, в котором текстура предшествующей истории, истории победителей, аннигилируется. Это такой момент, когда каждый неудачный поступок, каждый промах, каждая прошлая безуспешная попытка (существовавшие в господствующем Тексте в качестве пустых и бессмысленных следов) ретроактивно, вследствие успеха революции, будут «искуплены», получат свою значимость. В этом отношении революция есть в строгом смысле слова созидательный акт, фундаментальное проявление «влечения к смерти»: стирание господствующего Текста, созидание ex nihilo нового Текста, в котором подавленное прошлое «станет сбывшимся».
Обратимся еще раз к лакановской интерпретации «Антигоны». Если сталинистская точка зрения - это точка зрения Креона, точка зрения Высшего Блага, принявшего форму Общего Блага Государства, то точка зрения Беньямина - это точка зрения Антигоны. Для Беньямина революция -это дело жизни и смерти, а более точно - второй, символической смерти. Альтернатива, открывающаяся в революции, есть альтернатива между искуплением,, которое ретроактивно придаст значение «отбросам истории» (если использовать выражение сталинистов) - то есть всему тому, что было исключено из последовательности Прогресса, - и