Вперёд в прошлое — страница 43 из 58

Больше он в моей жизни не возникал, и никогда я этого человека больше не видел. Может, он и вправду посчитал меня дебилом, а может, решил: «Не прошло, и не надо».

Мое участие в «Метрополе» я считаю для себя счастливым везением. Благодаря ему я почувствовал собственный вес, благодаря ему в 1979 году в Париже был опубликован сборник моих лучших новелл на французском языке... Но если до «Метрополя» меня иногда выпускали в Болгарию (только в Болгарию!), то после «Метрополя» до 1989 года мне и Болгария была заказана...

Одна из двух моих новелл, вошедших в альманах «Метрополь», «И снится мне карнавал», была опубликована в нашей стране лишь в 1990 году в сборнике «Всё».

И СНИТСЯ МНЕ КАРНАВАЛ...

Мы все идем, идем, идем...

Свежий, желтовато-белый, только что построенный дощатый настил на моих глазах все сереет, сереет, сереет...

И вот он уже совсем старый. И прогибается под каждым нашим медленно-торжественным шагом.

Все дома распахнули все свои окна, и в каждом окне люди. И в глазах у них напряженное любопытство ожидания. А дома, которые далеко, начинают расти, приподнимаются на цыпочках, взбираются на табуретки и на плечи других домов. Наиболее проворные из них залезают на деревья. Все хотят видеть. Все хотят слышать.

А я ничего не хочу видеть. Я ничего не хочу слышать. Но я все вижу и все слышу. Я различаю каждого, но ни на ком стараюсь не задерживать своего взгляда. Приоткрытые в расслабленном ожидании рты тех, которые ничего не понимают. Тучные непробиваемые лица тех, которые ничего не хотят понимать. Подернутые злой полуусмешкой губы тех, которые все понимают и как бы спрашивают: «А как-то ты теперь запоешь?» Молчаливо-сочувствующие глаза тех, которые вынужденно оторваны от своих собственных забот нашим шествием. Это самое страшное – молчаливые взгляды тех, кто сочувствует вам, вынужденно оторвавшись от своих собственных забот.

А вот лицо, на котором я задерживаюсь... Словно слегка растянутые невидимыми резиночками глаза. Несколько веснушек на носу. Заколка для волос, зажатая губами. А руки на затылке напрасно стараются сделать пучок из таких коротких волос.

Это моя жена, которая с того самого момента не моя жена. А рядом с ней в окне – мышцы, плечевой пояс и превосходный пробор с левой стороны.

И какая зверская интуиция у людей в окнах! Все как один перехватили мой задержавшийся взгляд и проследили его до самых веснушек и до самого пробора. И снова, как по команде, на меня. И снова на них. Пахнет жареным! Сейчас что-то будет! Иначе незачем было в такую рань высовываться из окон. И я вижу, что люди знают все: что она была моей женой, что пробор теперь живет с ней, что я это знаю...

И только один пробор не в курсе дела.

– Эй ты, пробор! – кричу я. – Уходя из дома, выключай прибор!

Дикий хохот сотрясает весь город. Наконец-то! Состоялось!

«Ну, дает!.. Ну, дает смехач шороху!» – слышу я отовсюду.

– Это глупо! – кричит жена.

– А что делать? – говорю я тихо. – А что делать?..

Я и сам знаю, что это глупо...

– Эй, пробор! – опять кричу я. – Она больше любит по утрам! Не теряй время!

У людей развязываются пупки.

– Не ваше дело! – кричит мне пробор. – Ваше дело идти на казнь! Понятно?

– Будь выше, – говорит ему жена. – Я тебе потом все объясню.

– Ну, смехач дает! Ну! – слышу я из одних окон.

– Бесстыдство! У них никогда ничего святого не было! – слышу я из других окон.

Люди получили первый завтрак и начинают тщательно пережевывать его.

А мы все идем, идем, идем... Меня все ведут, ведут, ведут...

Все, что я вижу перед собой, – это затылок первого из четырех. Он знает, что смехачей надо казнить! Но когда-то он больше других смеялся над всем, что слышал от меня. Поэтому ему неудобно смотреть мне в глаза, и я вижу только его затылок. Сзади идет второй из четырех. Я считал его своим другом, но именно он указал дом, в котором я жил. Мне противно смотреть на него. Поэтому я иду, не оглядываясь.

Справа и слева меня сопровождают двое других из четырех. Они не знают – надо казнить смехача или не надо. Казнить – это их честный труд. И у меня нет к ним никаких внутренних претензий. В конце концов, должен же кто-то работать казначом. Вот они и работают. И смотрят только вперед. Поэтому справа и слева от себя я вижу только по одному профилю.

И вот мы идем, идем, идем...

Я вижу на одном из балконов мать и отца.

Их уже давно нет. Отец поливает маттиолы из зелененькой детской лейки. Я слышу, как шуршит вода. Я вижу, как, просочившись через деревянный ящик, падают с шестого этажа капли на сухой асфальт нашего двора.

– Да оставь ты свои цветы! – раздраженно говорит мать отцу и протягивает руку в моем направлении.

Люди в окнах снова превратились в любопытство. Они знают, что это мои родители. Они знают, что их давно нет. Они все знают. Опять что-то будет... Все глаза, как по команде, на меня. Потом на родителей. Потом на меня...

– Почему ты столько у нас не был? – спрашивает мать. – Мы с папой соскучились...

– Скоро увидимся, – говорю я и показываю на небо.

Вздох удовлетворения прокатывается по городу. Сопровождающие меня улыбаются.

– Как твоя нога? – спрашивает мать.

– Ничего, – говорю я, – глазник сказал, что уже лучше.

– Почему глазник? – недоумевает отец.

– Нога болит – глаза на лоб лезут! – кричу я.

Дошло! Люди заливаются в окнах:

– Ну, выдал смехач!.. Ну, потешил!.. Умора, ей-богу!..

Идущий передо мной затылок начинает содрогаться.

Два профиля смеются, глядя вперед. То, что делается с задним, меня не интересует. Отец грозит мне пальцем.

– Что ты сегодня ел на завтрак? – спрашивает мать.

– Бутерброд с хлебом!

– Смотри! Доведешь ты себя!

– Не волнуйся, мать! – кричу я. – Они меня доведут!

– Не больно-то умничай! – строго говорит затылок.

– Надень панаму! – Мать бросает мне белую пионерскую панамку. – Солнце-то какое!

– Моя голова будет храниться в сухом прохладном месте! – отвечаю я и надеваю белую панамку.

Рокот неодобрения. Свист. Крики «не смешно!»... Два профиля недовольно морщатся.

– Халтура! – кричат с какой-то крыши.

– Скорее приходи! – кричит мать уже вслед. – Я сделала твою любимую манную кашу без комков!..

Я набираю воздух в легкие и ору почти не своим голосом:

– Каша манная – ночь туманная!

Хохот буквально раскалывает все вокруг. Аплодисменты становятся скандированными: «Ка-ша ман-на-я! Ночь ту-ман-на-я!»

Сопровождающие остановились и не могут перевести дух от смеха. Я делаю комплименты во все стороны...

И снова мы идем, идем, идем...

Густая грязь с боем возвращает мне то одну, то другую ногу. А галошам, очевидно, эта грязь нравится. Они соскакивают с ноги и словно пытаются слиться с грязью. А когда я с трудом отдираю их друг от друга, они успевают поцеловаться, и при этом раздается отвратительное лягушачье чмоканье.

И дождь сыплется такой мелкий, будто его распылили из пульверизатора. Несмотря на это, вдоль дороги и на зеленых, матовых от тумана холмах очень много плащей, плащей, плащей, зонтов, зонтов, зонтов...

Мои сопровождающие устали. Затылок ушел в плечи. Два профиля угрюмо и мрачно смотрят вперед. Задний... Да чтоб он совсем увяз! Мне до него нет дела!

Зонты и плащи жмутся друг к другу, переминаясь с ноги на ногу. Им холодно. Но они стоят. И мы двигаемся между ними.

«Смехача ведут!.. Смехача ведут! – слышится вдоль стен этого живого коридора. – Досмеялся!.. Так ему и надо!.. Смехача ведут!..»

Молчание и шепотки затягиваются, и я обращаюсь к своему эскорту:

– Чего приуныли?

Молчат. Только от зонта к плащу, от плаща к зонту шепотом передается мой вопрос.

– А мне вас жалко...

«Жалеет! Он их жалеет!.. – шуршат зонты и плащи. – Они его казнить ведут, а он их жалеет!.. Во дела!..»

– А ты нас не жалей! – мрачно хрипит затылок. – Ты себя жалей!

– Ну как же, – отвечаю я. – Погодка-то!.. Мне ведь только туда, а вам еще обратно возвращаться!

Молчат. Зонты и плащи начинают неодобрительно гудеть:

– Старо!..

– Зачем над людьми издеваешься!..

– Его бы на их место!..

Где-то высоко-высоко за облаками бесконечно-одиноко звучит труба Майлса Дэвиса.

От живого коридора отделяется плащ. Я узнаю его. Это начальник отдела, в котором я работаю.

– Как же так? – говорит он. – Вы уходите от нас, можно сказать, навсегда и оставляете нашу стенгазету без юмора? Может, придумаете что-нибудь на ходу?

И он протягивает мне стенную газету нашего предприятия.

«Вот уж много лет подряд наш директор бюрократ», – пишу я ему в «Уголке для юмора».

– Вот здорово! – кричит он, размахивая стенгазетой. – Ну, пригвоздил!

Поднимается невообразимый галдеж. У всех в руках появляются стенгазеты.

– И нам тоже!.. И нам тоже напиши! – несется со всех сторон.

– Я не знаю, что кому надо! – пытаюсь отбиться я.

– То же самое!.. То же самое!..

Все наперебой протягивают мне стенгазеты. Глаза горят... И я всем пишу: «Вот уж много лет подряд наш директор бюрократ!»

И все довольны. И всем подошло... Я никогда раньше не знал, что каждый человек – редактор стенной газеты...

– И мне напиши, – не оборачиваясь, протягивает мне стенгазету затылок. – Я тоже редактор... У нас тоже много лет подряд...

Его газета называется «С плеч долой!».

Я пишу ему то же самое. И он тоже остается доволен. Я это вижу по затылку.

Где-то высоко-высоко за облаками бесконечно-одиноко звучит труба Майлса Дэвиса. Только это не труба. Это пионерский горн.

«Вставай, вставай, дружок, с постели на горшок!» – поет пионерский горн...

На перроне очень много детей и еще больше родителей. Я стою среди четырех вожатых. Затылок, два профиля. А на четвертого не хочу смотреть. Суконные штанишки на бретельках больно врезаются мне в пах.

А вот моя мать и мой отец. Их уже давно-давно нет.