– Ну и что с этим делать?
– Пример А. Н. Толстого не релевантный, потому что Толстой присягнул советской власти сразу. И стал государственным человеком. Сталин сделал из писателей каких-то ужасных чиновников. Но сейчас у нас другое несколько время. Хотя некоторые бывшие советские писатели мечтают о возврате старого литературного совка… Сталин говорил, что писатель – это инженер человеческих душ. Я бы поправил: соцреалистических душ.
– А ты, кстати, инженер по образованию.
– Инженер-механик. Мой диплом был по задвижкам на нефтепроводах.
– Ну значит, ты – инженер-механик человеческих душ. И еще нефтяник, – это очень тонко и актуально.
– Да. Нефтяник. Я был на практике в Баку. На заводе, где делают задвижки.
– Ты поймал нерв XXI века!
– Мы там пьянствовали, знакомились с местными девушками – но они почему-то были очень сдержанны.
– Вы просто мало денег предлагали.
– У нас их тогда вообще не было.
– С таким чутьем ты, короче, знал, куда вложить ваучеры: в нефтянку.
– Мне кажется, я их отдал теще… Нет! Вспомнил: мы их вложили в какой-то «Гермес». А потом я дал жене 3 000 долларов, она их вложила в «Чару», и деньги пропали. А насчет профессии нефтяника… Задвижка нефтепровода иногда мне снится.
– Снится? Ну да…. Открыл – закрыл, раздвинул – задвинул…
– Нет, задвижка – это скорее фаллический символ. Там же напор, давление 10 атмосфер. Нефть – это сперма земли!
– Круто! Но и странно… Сперма – и дальше идет слово женского рода. Может, родовые воды?
– Может.
– Если б ты не зарабатывал на жизнь литературой, то где б ты работал?
– Это некорректный вопрос.
– Что значит – некорректный? Ты же все-таки где-то работал, прежде чем стал знаменитым писателем?
– Я же художником-графиком был. Книги иллюстрировал. Получал в среднем 200 рублей в месяц, причем не надо было куда-то ходить каждый день.
– А потом настал день – и ты спрыгнул.
– Это получилось само собой. Когда стали на Западе активно переводить. В конце девяностых.
– Какой у тебя общий тираж?
– Не знаю.
– Но тем не менее ты вышел на уровень – пишешь что хочешь, живешь литературой, на жизнь хватает.
– Ну я не могу себе купить, например, вторую машину – нам с женой уже не хватает одной («Сузуки-Гранд-Витара»). Кроме того, еще у меня есть скутер, на котором я езжу из Внукова на рынок.
– Ты был аполитичен, в молодости любил байку про то, что, когда немцы входили в Париж, Пикассо рисовал яблоко, ну и прочие авангардные истории. И вдруг тебя прорвало! «Я обвиняю!», «не могу молчать», «глаголом жечь сердца».
– А Солженицын еще сказал: «Жить не по лжи».
– То есть ты играл себе, играл в постмодернистские игры, в аполитичность – а потом тебя прорвало. Прорезался политический пафос: ты стал жаловаться на нехватку демократии. Ты вдруг начал резать правду-матку. Очень интересный процесс! Ты заговорил не голосом персонажа, как обычно, – а своим. Случился прокол, который у вашего брата описывается термином «влипаро».
– Да, это мой термин. Когда автор влипает в свой текст.
– Ты стал всерьез клеймить опричников. Ты играл, условно говоря, в пейнтбол, а потом бросил эту брызгалку с краской, взял калаш и пошел мочить. Не боясь, что тебе отстрелят башку.
– В какой-то мере да… Мне захотелось высказаться о настоящем. Захотелось просто! Накипело! Но на самом деле я этим занимался еще в восьмидесятых. Писал антисоветские рассказы и отправлял их на Запад. Это были высказывания о том времени. Потом у меня был период, когда я занимался неким литературным экспериментом и получал от этого удовольствие. А теперь мне захотелось получить удовольствие от другого. Но я не думаю, что «День опричника» – это в чистом виде сатира…
– Не знаю, сатира или нет. Для меня это первая твоя книжка, написанная от души. «Одни пишут кровью и спермой, а другие мочой, причем приемка идет по весу». Кто-то из классиков сказал. У тебя на этот раз жидкости серьезные были потрачены.
– И еще было хорошо сказано французами – где пахнет говном, там пахнет жизнью.
– Ну… Никто тебя за язык не тянул.
Он смеется.
– В литературных кругах поговаривают, что ты реально пробовал говно. На вкус. Или это приписываемое?
– Это журналюги раздули! Имидж главного русского калоеда вывалился из одной моей фразы…
– Фразы? Я думал, из книжки «Норма». Помнишь, там ребенок спрашивает: «Мама, зачем ты ешь какашки?» Она говорит: «Дурачок, это не какашки, а “Норма”». Помнишь?
– Помню, конечно. Но я о другом. Дело было в 80-м году. У меня тогда родились девочки-близнецы. Я писал тогда «Норму», это было в Загорянке, на даче родителей жены. Тогда еще не было памперсов, только подгузники – помнишь? Я помогал жене – близнецы все-таки родились, дело очень хлопотное – менять эти подгузники. Учитывая, что я описывал продукт, «норму», я должен был хотя бы почувствовать, что это такое. И я попробовал то, что было в подгузнике. Я это лизнул. И убедился, что это просто глина, а всю погоду делает запах.
– Ну у детей все иначе, нежно.
– У взрослых я пока не пробовал.
– Давай выпьем за то, чтоб в нашей жизни было меньше говна.
– Да! Чтоб не есть норму. Новая норма, если б опять ввели, была бы иначе упакована.
– А сделана была бы в Китае, как всё сейчас.
– Вот про кого говорили – литературный власовец?
– Про Солженицына.
– А ты знаешь кто? Литературный Ходорковский.
– Интересно…
– Жил как человек: качай типа бабки, занимайся своими делами – и вдруг понесло всерьез заниматься делом и политикой!
– Мне не хочется шутить на тему Ходорковского. Он сознательно пошел на это…
– Вот именно, что сознательно. А мог бы в Штатах остаться.
– Если он выбрал – значит, он романтик. А если он не верил, что в России могут посадить, – то он вдвойне романтик.
– Мне нравится эта формула: еврей – комсомольский функционер – нефтяник – миллиардер – романтик. Ёмко, ярко. Значит, решил ты высказаться о современной России.
– Да. И я понял: то, что происходит сейчас здесь, требует некой новой формы описания.
– Более опасной.
– Опасной или нет, не знаю… «Опричник» – как раз попытка найти такую форму. Как-то накопилось… Я не планировал писать про опричника. Я тогда как раз закончил трилогию про лед. Приехал на дачу, привез своей собаке гостинец – мозговую кость, специально на рынке купил. Кинул ему эту кость на улицу, на снег, – ну чтоб он немного подышал воздухом и размялся. И я вижу, как он стал вихляться вокруг этой кровавой кости, которая была для него слишком большой, – это был такой танец под редкими снежинками… Я посмотрел на это – и через десять минут сел писать «Опричника».
– «Один день Андрея Даниловича».
– Когда я сел писать, то не думал об этой параллели. Только потом вспомнил, что уже был такой опыт.
– По другую сторону баррикад.
– Да. Ну и что с того? Мне кажется, книжка получилась.
– В общем, вспомнил молодость. И снова выступил с крамолой.
– Когда я принял решение – разрешить печатать свою книгу «Очередь» в Париже, это был 1984 год. Тогда московскую гэбуху возглавил Федорчук, с Украины. К тому времени серьезные диссиденты были уже вычислены и вычищены и наконец дошла очередь до нас. До людей нашего круга, которые не были нестоящими диссидентами…
– А так, вялая антисова.
– Да. Да. Ну печатались на Западе – вот и все наши преступления… Дмитрий Пригов, Виктор Ерофеев, Женя Попов, Илья Кабаков, Эрик Булатов, Лев Рубинштейн… Начались обыски. Нас стали вызывать. И вот я случайно узнал от чекистов, что они ничего не слышали про мою книгу в Париже! Они не знали, что у меня выходит книга на Западе! Я лишний раз убедился, что гэбуха, как и все советские заведения, работает слишком медленно.
– Если б приватизировали, то быстрей бы работали.
– Через год вышла книжка, – но уже началась перестройка.
– Известно: ты начал писать после того, как тебя в детстве стукнуло по башке. Что это было – драка, кирпич упал?
– Нет, это была более литературная история. Мы жили в Быково, в двухкомнатной квартире, мне было три года. Оставшись один в комнате, я попытался залезть на письменный (!) стол отца, опираясь при этом на батарею. И – сорвался, и напоролся на кран батареи, это был такой острый штырь без вентиля. Я закричал и потерял сознание. Мать выглянула – и сняла меня с крана. Рану зашили. Я помню, что до этого все было серо, а сразу после у меня появились некие цветные видения, фантазии… Я очень хорошо помню, что в школе все было – серость, и на уроке садился на заднюю парту, лепил там из пластилина крокодилов и разговаривал с ними. Я был очень живой, непоседливый… И считался нарушителем дисциплины.
– Так им и остался. «Опричники», понимаешь…
– Да… Я был очень возбужденным ребенком, постоянно болтал, дурачился, выдумывал, танцевал. Успокоился я где-то в институте – когда попробовал писать. Это как бы затормозило меня.
– Да… Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон.
– Батарейный кран.
– Но в итоге таки – Аполлон. Это столкновение с краном, его можно сравнить с ударом ледяного молота? (В трилогии про лед избранных били по груди ледяным молотом, и они начинали говорить сердцем. – И. С.)
– Интересно… Я не думал об этом. Но, наверно, что-то есть…
– Ты написал про этот молот – и сам стал писать душевно. Ушел от хладнокровных текстов. Ты вышел из башни к нам, простым людям от сохи.
– Когда вышел «Лед», меня узнала парикмахерша и спросила: «А если ударить таким молотом в грудь – правда, что сердце заговорит?» Я сказал ей, что пока не пробовал.
– Но на самом деле именно это с тобой и случилось.