– Я вычитал у него такой message: парень в провинции никогда не сможет заработать на квартиру.
– Почему? Это полный бред.
– У такого парня небольшой выбор: в банду, в менты, в чиновники или в политику.
– Бред.
– Что значит – бред? Ведь нету же в стране социального лифта.
– Лифта действительно мало. Но идти в банду совершенно необязательно. Проблема есть с лифтом, – но идти в нацболы!..
– Вот говорят, что если бы сейчас из деревни приехал новый Шукшин, то он не поступил во ВГИК и не смог бы его закончить, по деньгам.
– Это неправда.
– Гм…
– Давай лучше вернемся к тебе. Тебя с детства тянуло к литературе. Ты на даче у какого-то партийного начальника читал вслух Окуджаву, «Настоящих людей очень мало, та-та-та, на Россию одна моя мама…» И дядя тебя одернул: «Это неправильные стихи, мальчик!» Меня интересует эта метаморфоза – клерк проснулся утром и осознал, что он – жук.
– Это один из моих любимых рассказов Кафки.
– И ты у меня вот такой жук. Ты у меня с этим ассоциируешься.
– С жуком?
– Ну конечно. Мальчик ходил в банк, ходил, ходил, и все думали, что он так и на пенсию уйдет из банка. Ан нет! Человек переродился. Стал другим. Сюжет величайшей красоты.
– Сюжет хороший, да… Но про себя могу сказать, что я, в отличие от многих писателей, очень живу во времени. В своем времени. Некоторые писатели волнуются – а что будут думать о них после их смерти? Мне это непонятно. Что будет потом – мне не очень интересно, потому что этого «потом», скорей всего, не будет. Мы не знаем ни одного писателя XVII века. Мы знаем из русской литературы прошлых веков Пушкина, Толстого, Достоевского. Ну и Чехова.
– А Гоголя?
– Извини, и Гоголя.
– А я б Гоголя вычеркнул.
– Я Гоголя обожаю, но это неважно. Через 200 лет никого уж не помнят. А через 500 лет кто остается? Ну Данте. Так что идея остаться в поколениях мне кажется идиотской.
– Данте был весь в политике, что твой Лимонов.
– Идея быть великим после смерти не очень меня занимает. Поэтому мне всегда хотелось писать то, что актуально сегодня. И я бы активно занимался публицистикой и даже из банка бы ушел – если был бы какой-то на это спрос. Но сегодня в обществе нет спроса на публицистику. По разным причинам, объективным и субъективным. Сегодня публицистику никто не читает, она никому не интересна.
– Но тебя-то читают!
– Да, меня читают…
– Вот!
– А если бы я написал совсем резко, то еще больше бы читали. Ну и потом, я же «олигарх», интересно, что эти гады богатые думают… Может, это время настанет – когда в этом будет смысл… Когда статьи будут реально влиять на общественную жизнь. Не просто скандал чтобы был (как в случае с Прилепиным) – а влияние! Но человек с моим статусом и моей биографией не может в нашей стране быть моральным авторитетом. Вот почему я не стал писателем.
Я вот написал очень важный текст двадцать лет назад – так никто ничего не помнит! Я написал летом 1991 года о реформах, о том, что нам надо делать в экономике, о том, что делать нам, команде Гайдара, если мы войдем в правительство. Статья была опубликована, там все было написано: про рубль конвертируемый, приватизацию и так далее. Тогда ее читали, всем было интересно. А сейчас даже никто не помнит, что была такая статья! Ни один человек не помнит! А как это было важно тогда! Вот сейчас публицистику о том, как надо жить, о коррупции, – писать бессмысленно. Спроса нет! Но он появится. Достаточно быстро: через год-два. На серьезную публицистику и серьезные идеи. А сегодня его нет… Притом что у нас много талантливых людей. Мне, скажем, очень нравится, как пишет мой одношкольник Леня Радзиховский или Дмитрий Орешкин. Блестящие, умные, глубокие – и еще пишущие хорошо. А кто их читает, кроме меня и еще десятка читателей-писателей? И вот у меня дилемма: встать рядом с ними, и может, у меня получится не хуже, – или остаться в банке и заниматься тем, чем мне все-таки интересно заниматься? Ну хорошо, допустим, я ушел из банка и начинаю заниматься публицистикой.
– Вот, вот! Подошли к самому главному.
– Подошли. Но я чувствую, что это сегодня неактуально.
– Но из банка ты можешь уйти, есть на кого лавку оставить?
– Да ну о чем ты говоришь! Я тут давно суперактивной роли не играю. Из банка мне уйти очень легко. Только смысла нет…
– Ну почему? Ты бы мог медитировать, мог бы поехать в Ясную Поляну. Чтоб скандалить с женой, как Лев Николаевич, и чтоб она тебя заставляла переписывать текст, как ей надо.
– Скучно это.
– Чем ходить в банк каждый день, ты мог бы уехать на месяцок куда-то в ашрам или в монастырь, на гору взойти, как Моисей, и там поститься сорок дней. Может, тебе бы открылись какие-то каналы связи с космосом.
– Может быть. Но я как-то в это не верю.
– Ты, значит, как-то сильно застрял в этой нашей действительности.
– Я к этому отношусь совершенно спокойно. Я не жертвую всем своим временем ради банка. Я собираю живопись и трачу на это много времени. Я читаю. Я много езжу. Я свободен. Я сейчас делаю именно то, что мне интересно, и не занимаюсь тем, что мне скучно. Кстати, банком заниматься – интересно, это очень большая жизнь. Ты видишь все, что происходит вокруг тебя в экономике и политике, ты влияешь на это – это интересно. Согласись, человек всегда стремится увеличить свое влияние. Для этого есть разные способы. Тексты писать, в банке работать. Мне кажется, на уровне подсознания каждый из нас всегда стремится выбрать ту сферу, где он наиболее влиятелен. Сегодня можно писать о пути России или там о коррупции – но ты будешь невлиятелен. Вот есть блестящий публицист и мой товарищ Егор Гайдар. Кто сегодня слышит про Гайдара? Писать статьи – это с точки зрения влияния на жизнь сейчас неактуально. А банк – влияет на жизнь. Конечно, думая о том, чем мне заниматься, я интуитивно выбираю сферу, где я более влиятелен.
– Так ты, значит, хотел быть писателем в те времена, когда…
– …писатели были властителями дум. Конечно!
– Ну да, сейчас трудно так влиять на умы как это делал, к примеру, Трифонов. Сейчас слишком много писателей! Во времена Пушкина можно было в журнале тиснуть стишок – один! – и страшно прославиться. Мало было сочинителей.
– Да.
– Один стих – и вся читающая Россия не спит ночами, и Белинский с Гоголем бегут ночью поздравлять молодое дарование… В стране было – условно – десять поэтов и триста читателей.
– Вот я недавно беседовал с Ирой Прохоровой, это Мишина сестра, замечательная совершенно женщина. О поэзии. А я поэзией занимался всерьез. Критику читал, много стихов знал и знаю. У меня есть ощущение, что я, прочитав одно стихотворение, могу сказать: есть у человека дар или нет. (Хотя, может, это иллюзия.) Я говорю: Ира, я сейчас читаю всех подряд – и никого не вижу. Последний большой, на мой взгляд, поэт – это Нина Искренко. Толком ее стихов никто не знает, но все про нее слышали. Я ее читал и даже стихи перепечатывал для себя на машинке. Но она умерла. И теперь никого нет. Нету поэтов. Тогда Ира притащила десять книжек разных современных поэтов, которых она считает серьезными. И вот я поехал в Лондон, там у меня семья живет…
– Так оно, может, и лучше, по нынешним-то временам.
– Это связано только с образованием детей. В Англии мне делать нечего, я там сижу и читаю, сижу и читаю… Ну и пишу иногда. Про Прилепина я там писал. И вот интересно, как поэты в предисловиях про себя пишут! «Я вхожу в 400 лучших поэтов России», – пишет один. У них нет претензии быть великими. А по мне, быть одним из четырехсот поэтов, удобрять собой культурный слой – это не может быть целью жизни. Писать стихи – этим стоить заниматься, если есть большой дар. А стать «одним из» – очень провинциальное желание. Мы вообще становимся провинциальной страной.
– Становимся? А разве Россия не всегда была провинциальной?
– Не всегда. Были же Толстой и Достоевский – а они не провинциальны. И Чехов. Я думаю, что Чехов после Шекспира второй по числу постановок драматург в истории.
– А вот Кох, кстати, говорит, что Гринберг – это уровень Чехова. Таким образом, Гринберг идет за Шекспиром?
– Это ужас. Это все равно что сказать: «Околоноля» – уровень «Мастера и Маргариты». Это какой-то бред. Чехов – гений, абсолютный нормальный гений. Можно поставить любую пьесу Чехова, полностью поменяв авторский вывод. Феноменальная амбивалентность. Быть самым великим после смерти – точно так же, как и быть самым богатым на кладбище – мне не хочется. Мне хочется делать то, что интересно сейчас. В жизнь после смерти я, увы, не верю. Я считаю, что каждый биологический вид – муравьи, птицы, люди – имеют свои, данные им возможности. И вот в рамках этих возможностей надо прожить жизнь как можно более полно и счастливо. Вот представь, что муравей думает о бессмертии, что он хочет остаться на века, – притом что там ходят крестьяне и охотники, которые то и дело этот муравейник уничтожают. Такой муравей мне бы показался идиотом. А другой муравей прожил нормальную муравьиную жизнь. Он работал как мог, воевал и еще жил с муравьихами. Мне кажется, это очень важно и в литературе. Как писателя надо оценивать по законам его жанра, так и человека следует оценивать по человеческим возможностям, в рамках человеческой данности. Нам не дано бессмертие. Мы живем – а потом исчезнем. Мы точно не будем жить всегда. Мы не читаем никого из тех, кто был популярен сто лет назад, – за несколькими исключениями. Надо это хорошо понимать. Бессмертия не существует. И вечной памяти не существует. Надо делать все, что ты можешь сейчас. Получать удовольствие – сейчас, быть честным – сейчас, потому что есть нравственный закон внутри, вести себя прилично – сейчас. Вообще надо пытаться делать то, что ты можешь. А бессмертия нет. Мечтать о бессмертии – занятие идиотское совершенно.
– Как же так, столько религий с загробной жизнью, а ты выбрал самую невыигрышную концепцию.
– Я верю в то, что есть нравственный закон внутри человека. Это врожденное качество. Я думаю, что это природное качество не только человека, но и всех живых существ выше таракана. Но я не верю ни в загробную жизнь, ни в бессмертие.