тить их нельзя, то, значит, они относятся к разным видам. Поэт же считал такой взгляд ненаучным, варварским. Нельзя, говорил он, считать главным в организме то, что можно исследовать только после его смерти! Странно…
Вот стоит настоящий средневековый дворец: колонны, древний потемневший камень, стертые за века плиты ступеней, ни тени железобетона, ни щепотки деревянной трухи, ни пятнышка дешевой масляной краски… Смешно сказать: именно такой нам, невыездным, издалека и представлялась Европа. Так вот это – старинный Лозаннский университет. При нем могучий зоологический музей, растекшийся по этажам. Его директор Пьер Гельдлен, когда был простым стажером, однажды на лестнице столкнулся с самим Набоковым! (А может, это он, не будь дурак, задним числом сочинил? Поди проверь! – И. С.) Тот тут бывал иногда по своим научным делам. Езды от Montreux, где жил писатель, всего-то 20 минут на электричке. Набоков то и дело поминал музей в своих интервью, часто говорил про свою мечту – что однажды здесь примут его коллекцию, приведут ее в порядок, сохранят для науки. Так и сбылось! Директор, как всякий уважающий себя энтомолог, для начала делает дежурное заявление:
– Это еще надо разобраться: то ли Набоков писатель, увлекшийся бабочками, – то ли ученый, который на досуге пописывал! – И только потом переходит к фактам: – 4324 экземпляра – это серьезная коллекция… Со всего мира к нам едут энтомологи ее посмотреть!
Он показывает ряды шкафов в хранилище, а в них на полозьях плоские застекленные планшеты. Там, под стеклом, бабочки Набокова. Но он свою коллекцию, конечно, не в таком виде держал. У него было попроще, без церемоний. Гельдлен объясняет:
– Вот видите эти маленькие полупрозрачные пакетики? Мы все сохранили! Так в них лежали его бабочки, правда со сложенными крыльями (это уж мы их после распрямляли). И с надписями, конечно – где поймал, когда. Эти пакетики, в свою очередь, вкладывались в бумажные конверты, один в другой – как русские деревянные куклы, знаете? А конверты он хранил в жестяных коробках от пастилок.
Я принюхиваюсь к коробке: она до сих пор пахнет горьковатыми неизвестными конфетами.
Набоков был до такой степени фэном бабочек, что без них не мог провести ни одного отпуска: ездил только туда, где можно было поохотиться с сачком. Канн, Корсика, юг Альп, Португалия, – но в основном, конечно, это была Швейцария.
Гельдлен мне вытаскивает все новые и новые планшеты… Честно говоря, я как-то разочарован. Я-то думал, там такие бабочки, что все эти огромные яркие экземпляры, которые продаются в московских лавках, просто поблекнут против них. Но – не поблекли. Набоковские бабочки почти сплошь оказались мелкими, бледными, как бы застиранными, полинявшими, джинсовыми… Пожалуй, только голый научный интерес может заставить человека подхватываться ни свет ни заря и бегать за такими невзрачными насекомыми по горам с дурацким сачком. Любовь таки зла!
Гельдлен достает очередной ящик, судя по его виду, уж там-то спрятано сокровище…
– Вот, полюбуйтесь! – говорит он со значением. – Видите черненькие точки рядом с бабочками? Так это их половые органы, отделенные лично месье Набоковым. Это женские, это мужские, а там – видите? – гермафродит!
Я, честно сказать, мальчиков от девочек у бабочек отличать не в состоянии, – но из вежливости киваю.
– Голубенькие, это Lycaenidae – очень он их любил.
– Интересно – за что?
– Гм… Кстати, действительно – за что? Может, за то, что эта бабочка – очень романтичная. По-французски в быту она, знаете, как называется? Azuree, лазурная.
– А где она водится?
– В том-то и дело, что везде! Это такая космополитическая бабочка. – (Похоже, именно за это он ее и любил.) – Вообще мы очень бережно относимся к наследию Набокова, – объясняет директор. – Не выбрасываем даже тех бабочек, у которых крылья сломаны; ведь это он лично их поймал!
Я все-таки не сдержался и сказал Гельдлену правду про то, что бабочки эти мне кажутся скучноватыми. Он, к моему удивлению, обрадовался и говорит:
– Вы мне сразу показались тонким человеком! Конечно, эти бабочки невзрачные! Похоже, вы способны понять настоящую красоту!
И он повел меня в другой зал показывать эту свою настоящую красоту. Красавицами оказались… мелкие черные мушки. Восторгам Гельдлена не было конца:
– Ну вот этот экземпляр Latirophtalmus, разве он не восхитительный, а?! А то ведь, знаете, бабочек легко любить! – с некоторым упреком сказал месье Гельдлен.
– Это как с женщинами, – поддержал я беседу, отводя глаза от мерзких сушеных мух – такие в России заваливаются в междурамья на зимнюю спячку. – Которые красавицы, за теми тоже все гоняются… – Увидев во мне единомышленника, он сделал признание еще более интимное: – Так я сам не только мух коллекционирую – но и женщин!
– И что ж интересней?
– Что я могу сказать? Мухи, они не такие ennuyeuse (то ли скучные, то ли надоедливые – понимайте, как хотите. – И. С.).
Швейцарские энтомологи гордятся своим великим русским коллегой. Он как бы возвышает эту их страсть, над которой посторонние смеются, как над совершенно нелепым чудачеством. Их умиляет, что Набоков начал собирать бабочек в семилетнем возрасте, что приохотила его к этому мать – во время одной из их европейских поездок. И после, как пишут энтомологи, «его любопытство натуралиста трансформировалось в систематический интерес».
Сам Набоков это описывал в «Других берегах» так:
Сызмальства утренний блеск в окне говорил мне одно, и только одно: есть солнце – будут и бабочки. Началось все это, когда мне шел седьмой год. …я увидел первого своего махаона… Великолепное, бледно-желтое животное… с попугаячьим глазком над каждой из парных черно-палевых шпор, свешивалось с наклоненной малиново-лиловой грозди и, упиваясь ею, все время судорожно хлопало своими громадными крыльями.
Что это, если не описание предмета любви, объекта обожания? Причем уснащенное совершенно порнографическими подробностями! Автор не зря, но со стопроцентной меткостью кончает бесстыдным признанием: «Я стонал от желанья». Его юношеские сны про бабочек были прямо-таки эротическими:
…снилось все это – промокшая, пропитанная ледяным эфиром вата, темнеющая от него, похожая на ушастую беличью мордочку, голова шелкопряда с перистыми сяжками, и последнее содроганье его расчлененного тела, и тугой хряск булавки… симметричное расположенье… широких, плотных, густо опыленных крыльев, с матовыми оконцами и волнистой росписью орхидейных оттенков.
Он сходил с ума от желания – безнадежного, несбыточного, такое могло вдохновить на ту же самую «Лолиту», – желания обладать своими бабочками, его доставали мучительные телесные подробности, – кто не любил, тот этого всего не поймет:
Мои пальцы пахли бабочками – ванилью, лимонами, мускусом, – ноги промокли до пахов, губы запеклись, колотилось сердце, но я все шел и шел, держа наготове сачок.
И фаллическая, а если точнее, так и вовсе гермафродитская символика, содержащаяся в сачке, тут даже и не важна совсем – без нее все ясно и убедительно.
Это было совершенно всерьез, с какой стороны ни глянь. «Кажется, только родители понимали мою безумную, угрюмую страсть», – это с одной. И вот с другой: «Уже отроком я зачитывался энтомологическими журналами, особенно английскими».
Возможно ли было для него – ну по крайней мере, тогда – что-нибудь важнее любимых насекомых? Теоретически – да. Вот как он пишет про себя, десятилетнего мальчика, влюбившегося на пляже в Биаррице в хрупкую (сравнения напрашиваются, но мы их опустим, равно как и новые догадки насчет Лолиты. – И. С.) парижанку Колетт:
«За два месяца пребывания в Биаррице моя страсть к этой девочке едва ли не превзошла увлечения бабочками». Когда же он решает с этой Колетт сбежать, спасая ее от жестоких родителей, то с собой берет необходимейшую вещь – «складную рампетку для ловли андалузских бабочек».
Услышав про Nymphalidae – семейство бабочек, которых, кстати, полно в набоковской коллекции – вы тут вспомните нимфетку, и ведь не зря; самое любимое и счастливое у него всегда связано именно с бабочками…
Вот что он дарил близким? Самое дорогое: новые виды бабочек, придуманные к какому-нибудь торжественному поводу, да хоть к выходу новой книжки. Однажды Набоков изобрел вид babochka babochka. Ее он нарисовал на книжке с посвящением сыну – «Моему лучшему переводчику». Для жены он измыслил вид verina raduga, с раскраской под название.
Тут сколько угодно можно говорить про бабочек и любовь, ставить их рядом, они почти всегда сливаются и путаются. Вот он вспоминает свое последнее – в России – романтическое увлечение и жалуется: «Как ни тереблю винтов наставленной памяти, многое уже не могу различить». Это совершенно лепидоптерологическое сравнение, явно вызванное к жизни разглядыванием чешуек в микроскоп, винты которого он немало покрутил.
Ему становилось страшно при мысли, что бабочки могут исчезнуть с лица земли. Надо защищать их! – требовал он. Набоков произносил речи в защиту любимых насекомых, – одну на французском ТВ за два года до смерти. Он там гневно обличал тех, кто виновен в истреблении бабочек – это «фермеры с их ужасными пестицидами, дорожные строители, кретины, которые на пустырях жгут старые шины и рваные матрасы…»
Прежде бабочки, а уж после любовь, война, судьбы родины и т. д. и т. п. – у Набокова это выходило именно так; если, конечно, это не было бравадой и хорошей миной при плохой игре… «На тесной от душистых кустов тропинке, спускавшейся из Гаспры (Крым) к морю ранней весной 1918 года, какой-то большевицкий часовой, колченогий дурень с серьгой в одном ухе, хотел меня арестовать за то, что, дескать, сигнализирую сачком английским судам». Чуть позже в тех же краях: «Розовый дымок цветущего миндаля уже оживлял прибрежные склоны, и я давно занимался первыми бабочками, когда большевики исчезли и скромно появились немцы».