которые неохота и думать, пусть лучше уж будет дешевое вранье про березки.
Там же в Кемптене родилась Нина. И прожила первые четыре года своей жизни. После она приехала туда в медовый месяц со своим французским мужем Жаном. (Возможно, она вышла замуж и не за русского, и не за американца, с тем чтоб близкий человек тоже был не полностью свой в Америке и ей было бы не так одиноко.) Нашла тот самый дом, постучала в дверь, разрыдалась, когда хозяйка открыла, на ломаном немецком, который сразу вспомнила, попросилась войти, ее, конечно, пустили, она там нашла широкий подоконник, на котором когда-то сидела, высматривая отца, и обижалась, когда тот запаздывал.
В Штатах они замечательно устроились в Квинсе, на чердаке, отец устроился чертежником, а поначалу работал фотографом, мать расписывала вручную шелковые галстуки – делали что могли, чтобы выжить. Никаких пособий, какие позже выдавали иммигрантам по еврейской линии, не было. (Потом она с сестрой открыла студию и давала уроки рисования, и они писали портреты довольно известных лиц).
По воскресеньям ездили в церковь на 121-й Street, «там был хороший приход и школа». Потом Нина пошла в синодальную среднюю, далее в гимназию имени Святого Сергия – совсем настоящую, лицензированную. Все преподавалось на русском – кроме математики и американской истории, литературы и обязательных курсов для госэкзменов. Кто на переменках говорил по-английски, тех штрафовали. Гимназия эта закрылась позже, когда в Город желтого дьявола ломанулись из Советов новые эмигранты по линии Джексона – Вэника, далекие от темы русскости.
– Я знаю точный момент, когда я поняла, что мне надо быть переводчиком русской литературы. Я была тогда аспиранткой в Колумбийском университете. На экзамене я перевела кусок из Тургенева, и мой профессор сказал, что такого хорошего перевода он в жизни не встречал. И тогда я приняла решение.
Хотя – заниматься переводами профессионально, то есть за деньги, она начала гораздо раньше, когда перевела на заказ, пусть и за гроши, русский учебник для конькобежцев. Она была гимназисткой, а заказчик – тренером.
– Я переводила ему устно, на пальцах, потому что ничего не понимала в конькобежных делам.
– Что вы сегодня можете сказать о русской литературе, глядя на нее трезво (в отличие от нас, которые могут ее видеть только изнутри)? Чем она отличается от других литератур, например от англоязычной?
– Я вижу, насколько сильней накал эмоций в русском языке, чем в английском. Если переводить точно, не снижая эмоций на одну-две ступеньки – получается слишком истерично. Русские авторы довольно часто ставят восклицательный после вопросительного – в английском это невозможно. Еще русские очень любят многоточие, которое в английском встречается очень редко.
– А если сравнить языки по точности?
– Думаю, это зависит от темы. Мне кажется, деловые вещи можно гораздо точнее выразить по-английски, чем по-русски. Первой работой, которую мне официально заказало издательство, – это перевод книги Юрия Купера, русского художника. Он написал один роман…
– Он потом еще переделал его в сценарий и поставил на малой сцене МХАТа.
– Да. Купер был одним из первых, кто тогда, в семидесятые, выехал из Союза. Ко мне тогда обратился мой знакомый – Солсбери, который был редактором New York Times, он получил Pulitzer Prize и обожал Россию и все русское. Такое часто бывает с американцами.
Я взялась за перевод – но в книге было слишком много мата, в котором я тогда была не сильна. Тогда мне помог Бродский, он был большим другом Юры – и по дружбе научил меня русскому мату.
– Он вас какому-то особенному мату научил?
– Нет, обычному, стандартному. Но для меня он был необычен. Конечно, я не знала многих слов. Помню, наш класс ехал в Музей белого флота в Квинсе, в машине я сидела рядом с подругой Мариной Белосельской-Белозерской, ученицей гимназии, – ее отец русский князь, мать богатая американка. Она очень плохо знала русский. И она мне шепотом говорит: «Я боюсь говорить слово “давно” – вдруг я его неправильно скажу!» – «А что тогда будет?» – «Говно!» – сказала она. Я громко повторила это новое для меня слова: «Говно!» На всю машину. А я знала только слово «гэ», мой отец всегда так говорил, и я думала что это и есть полное слово – гэ. Мне сильно попало тогда.
– Хорошо еще что вы в том приличном обществе не воскликнули «… твою мать!»
– Да… Я к тому времени еще не знала таких слов, меня еще Бродский не научил. И вот я начинаю переводить книгу Купера, а там – один мат. Бродский мне тогда сильно помог. Мы сидели с ним в кафе, летом, под зонтиком, и он мне все объяснял. И вдруг я заметила, что люди с других столиков то и дело оглядываются на нас.
– Они что, знали по-русски?
– Нет, но я его спрашивала: «Иосиф, что такое хуесос?» Он мне объяснял, как это по-английски. Американцы вздрагивали.
– А есть же специальные словари мата.
– Это сейчас. А тогда еще не было, это же еще семьдесят какой-то год. Мы с Бродским поссорились потом.
– Поссорились?
– Он был розовенький, противный, наглый… И он ко мне приставал.
– Приставать – разве это повод для ссоры?
– Боже, конечно нет. Он не первый и не последний, а я тем более не была единственной, которой он интересовался. Ну не только это. Ему очень не нравилось, что я переводила и дружила с Евтушенко.
– А Бродского вы переводили?
– Нет. Но можно считать, что он меня подготовил к переводу «Ящика водки» (нашей с Кохом книги. – И. С.). А Бродский все-таки очень неприятный был человек.
– Говорят, гении все такие.
– Не знаю. У него юмор был такой мальчишеский, детский. Мы шли по улице и увидели вывеску ресторана Black Angus, и он говорит: «А если букву «г» снять? Посмотри, как смешно будет!» Ему это казалось смешным. Как будто ему двенадцать лет.
– Он не такой, как все. Нобелевский лауреат.
– Тогда он был еще не лауреатом, а просто лучшим поэтом Америки. Помню, у нас было party, он пришел, начал всем хамить, язвил, был невыносимым – верх невоспитанности – эдакий enfant terrible. А уходя, спросил: «Надеюсь, я не очень плохо себя вел?» Я сказала невинным голосом: «А я и не заметила». Это его обидело – что я не заметила. Хотя он так старался.
– Значит, вы с ним только матом занимались…
– Роман Купера – это была моя первая профессионально переведенная книга. И сразу после этого мы с Жаном поехали в Россию в первый раз – это был 1975-й. Там мы познакомились со всеми персонажами книги, с московской богемой, – мне было интересно. Думаю, и им тоже: очень мало тогда американцев приезжало. Тем более русских по происхождению. Наши, белые, уехали – и там на Западе они хранили русскую культуру. Они думали, что это временно, что они вернут потом в Россию то, что было утеряно.
– Как Томас Манн говорил: «Немецкая культура там, где я».
– Это неправильно. Потому что главные носители культуры – это люди, которые живут в своей стране. Первый раз, когда я приехала в Москву, я ожидала, что окажусь внутри чего-то вроде «Анны Карениной», ведь я жила рассказами мамы, которая уехала в 15-летнем возрасте, в 1923 году… А она в свою очередь жила тем, что ей рассказывали родители.
– Ну да, что ей мог рассказать о России лейб-гусар…
– Три поколения у наших не было реального контакта с Россией, тем более с Советским Союзом. В литературе, в воспоминаниях было одно – а в реальности я увидела совсем другое. Я помню, как шла по улице Герцена, в свой первый приезд, и увидела афишу (в смысле вывеску. – И. С.) – «Рыба». На русском языке! Впервые!
– Как, а Брайтон-Бич? Со всеми своими русскими магазинами?
– Тогда там еще не было такой русской колонии.
– Да, действительно, тогда это был негритянский район. А наши потом черных вытеснили, хотя обычно наоборот, негры выдавливают белых.
– Я помню свою радость: я в стране, где все говорят по-русски! В Америке мы жили как на островке в большом море, но я верила родителям и церкви, что есть большая Россия. И когда я приехала и увидела русские надписи, и все говорят по-русски… «Где-то когда-то была Россия, – думала я, – и вот я вижу, что она существует сейчас!» Обычно я, услышав, как кто-то говорит по-русски, сразу поворачивала голову – думала, это кто-то из знакомых. А тут – я приехала в страну, где по-русски говорят все!
– И даже то, что написано на заборе, вы понимали – или вас Бродский к тому времени еще не научил?
– Бродский уже научил. Я же приехала после того, как книга Купера вышла. Это был 1975 год. Слово из трех букв я уже знала.
– Да… Вывески на русском, все говорят на русском – вам в этом смысле повезло больше. А я как ни приеду в Киев, хоть при Советах, хоть сейчас, так там все на русском говорят. Я даже украинским пограничникам делал замечания: вы офицеры, как вы смеете говорить на иностранном! А что еще вам бросилось в глаза в первый приезд в Россию?
– Я удивилась, как все вокруг может быть таким грязным, особенно туалеты! Я думала – как люди, которые уважают себя, это допускают? Не могу, правда, сказать, что в России самые грязные общественные туалеты – в Грузии такие же. Или в подъезд входишь – а он грязный, вонючий и света нет. Я если шла в гости, то брала с собой фонарик. Помню, мы пошли к писателю Владимиру Орлову («Альтист Данилов»). Грязный ужасный подъезд – и входишь в роскошную квартиру с картинами и коврами. Это было очень советское. И на улице – обиженные морды, все сердитые. В Америке много улыбаются, я понимаю, что это ничего не значит – и злая морда тоже ничего не значит, но лучше уж видеть улыбки.
– А было страшно? Вы как-то рассказывали, что боялись советских, думали, что они вас убьют.
– Ну боялись, старое поколение нас пугало, да и американская пресса… Зато в Союзе за мной следили, ходили. Мне было так даже спокойней – никто меня не ограбит, не нападет. Я думала, что я очень умная; как-то взяла такси подальше от гостиницы и адрес сказала неточно, и когда мы подъехали к нужному дому, велела поворачивать направо – а шофер сказал мне: «Нина, тебе нужно налево». Он знал, кто я! А еще меня возмутило то, что он на ты со мной, как он посмел!