Ну поэт. Что с него взять.
При всем при том главным современным поэтом России Быков считает не себя, но Андрея Орлова. (С замечательной оговоркой: «Главный – не значит лучший».)
А наша пьянка, посвященная получению моим собеседником премии, закончилась таким риторическим быковским вопросом:
– Что ж мне так грустно, а?
Он раза три повторил это восклицание. Триумф, богатство, признание, мои горячие поздравления – все нипочем. Может, и правда нам явился большой русский писатель, который всерьез относится к идеалистической риторике и полон бескорыстного пафоса? И он не променяет свою суровую участь правдоруба на пиар, подарки из Кремля и телевизор, с которого Быков, кстати, давно мечтал спрыгнуть. А почему бы и нет?
Такое же бывало прежде, причем не раз…
Дмитрий Львович Быков (ранее Зильбертруд) родился в Москве 20 декабря 1967 года в семье учителей. Окончил школу с золотой медалью, а журфак МГУ – с красным дипломом. Служил в армии два года рядовым. Автор десятка книг (стихи, проза, сказки, публицистика). Лауреат литературных премий: им. братьев Стругацких, «Студенческий Букер», «Нацбест» и наконец – «Большая книга».
Алексей Варламов. Триумф non-fiction
Литературная сенсация 2007 года – Алексей Варламов, который получил вторую премию «Большая книга». Книги Варламова – вообще достойное чтение.
Алексей Варламов родился в 1963 году в Москве. Закончил филологический факультет МГУ им. Ломоносова. Доктор филологических наук, профессор МГУ. Читал лекции по истории русской литературы в США, Германии, Франции, Бельгии, Словакии. Автор книг прозы «Рождение», «Лох», «Купол», «Купавна», «Дом в Остожье», «Здравствуй, князь!», «Ночь славянских фильмов», «11 сентября». А также биографий Александра Грина, Михаила Пришвина, Григория Распутина и Алексея Толстого. Лауреат премий «Антибукер» (1995), журнала «Октябрь» (1995, 1997), Лейпцигского литературного клуба «Lege Artis» (1995), газеты «Московский железнодорожник» (1997), издательства «Роман-газета» (1998), премии Александра Солженицына (2006).
– Вам чай с коньяком? – спросил я писателя перед началом беседы, которая проходила в редакции журнала «Медведь».
– Нет.
(Хотя потом мы все-таки коньяка выпили. – И. С.)
– Странно… Писатели, они обычно пьют. Русский интеллигент не может не пить, глядя на страдания народа, – помните такое высказывание Вени Ерофеева? Вы, наверно, тоже такое замечали за писателями?
– Да. Но, думаю, у них личные причины. Ерофеев съерничал.
– Это, может, из-за оторванности писателей от настоящей жизни, которой живут люди…
– Думаю, это от склада личности. Писатель – он немножко не в себе, он нездоровый всегда…
– Ну или просто люди такие подбираются.
– Да, это ремесло рекрутирует людей особого склада.
– Вот и репортеры часто пьющие.
– Да?
– Уж лучше пусть репортеры пьют, чем шоферы автобусов… Вот мы про пьянство заговорили, и я вспомнил, как мы выпивали в храме Святой Татьяны, прихожанином которого вы являетесь.
– В храме? Выпивали?
– В те времена, когда в здании располагался клуб гуманитарных факультетов МГУ. Каждый раз когда первокурсников журфака посвящали в студенты, всех в клубе поили, прежде сводив без очереди в Мавзолей.
– А Мавзолей-то зачем? Это как-то слишком…
– Ну вот была такая феня тогда, что это круто. Наверно, наш декан Ясен Николаевич Засурский хотел подчеркнуть, что вот факультет в пешей досягаемости от Красной площади разместился… А вы как на филфак попали? Из любви к чтению?
– Если быть совсем искренним, то не из-за этого. Я пошел на специальность «Преподавание русского как иностранного». Меня надоумили, что это перспективно, интересно, хорошо. Там светили поездки за границу…
– Вы собирались куда-то на ПМЖ?
– В советские годы про такое не думали.
– Ну что вы, а анекдот? «Еврей – не национальность, а средство передвижения».
– Ну у меня лично таких мыслей не было. Хотелось просто поездить, посмотреть мир. Сестра училась на географическом, у нас карты по всему дому висели, они мне голову затуманили. Я с ними провел полдетства, выучил названия всех стран, всех столиц. Когда мне было 12 лет, я пошел во Дворец пионеров, в Клуб интернациональной дружбы, и стал учить испанский (в школе был английский). Я познакомился там с латиноамериканцами, изучал их культуру. У меня до сих пор такая заноза сидит, мечта – съездить в Латинскую Америку. Я много где был, но туда не добрался пока…
– Что за волна такая пошла? Вот недавно Быков получил премию за документальную книгу про Пастернака, теперь вот опять две книги non-fiction вышли в финал, ваша и Льва Данилкина, про Проханова.
– Сейчас интересно все, что касается фактуры. Невыдуманные судьбы, невыдуманные жизни… Людям хочется осмыслить происходящее, и у них есть такая возможность. Раньше, в советское время, была хорошая художественная литература, там можно было обходить острые углы. А нормальная книжка в серии ЖЗЛ, о людях XX века, по крайней мере, никак не могла выйти.
– Все самое интересное выкидывали.
– Выкидывали. И авторы сами себя ограничивали. Они знали: это можно, это нельзя. А сейчас замечательное время, я вообще о цензуре не думаю. Я думаю только о том, как мне найти, нащупать, показать самые болевые моменты.
– Все позволено!
– Но не все полезно. В этом смысле ты сам себе свободная цензура. Сам отвечаешь за то, что пишешь, и не можешь потом ни на кого свалить: мне не дали сказать главного или вынудили солгать. Поменялись правила. Стали цивилизованными. Так что это нормальный процесс, что во всех шорт-листах присутствует non-fiction. (Замечательная фраза из уст русского православного писателя – в одном предложении из тринадцати слов – два латинизма и четыре англицизма, но чисто русских слов все же больше: семь из тринадцати. – И. С.) Fiction – более рискованная для читателя вещь, потому что это чистое самовыражение. А non-fiction, ЖЗЛ – менее рискованная: люди покупают не только автора, но и героя… Мне интересен феномен судьбы. Почему так складывалось, а не иначе? Как происходит диалог человека с той высшей силой, которая им управляет?
– В смысле какой ему дается люфт?
– Да, и что он делает с этим люфтом. Я пытаюсь понять, как устроена человеческая судьба. Как человек ей распоряжается, насколько ему дано ею управлять? Или судьба ставит стенку – и все? Я об этом писал и в своей прозе. Пытался исследовать на примере вымышленных героев. Но в non-fiction даже интересней. Можно взять реальную состоявшуюся судьбу, и лучше всего писательскую, – чтоб посмотреть ее зеркальное отражение в прозе, мемуарах, письмах и дневниках.
– Получается больше материала.
– И больше точек опоры. Это ж не болото вымысла! Тут можно твердо сказать – вот факт и вот факт, против фактов не попрешь.
– Вы сперва пошли в науку.
– Ну как – в науку… Диссертация – это не более чем развернутое сочинение, большое эссе… У меня даже название кандидатской было не очень научное: «Апокалипсические мотивы в русской прозе конца XX века». Я тогда как раз писал роман о конце света и с удивлением обнаружил, что не я один размышлял на эту тему. Но и еще куча самого разного народа – старых, молодых, левых, правых… Эта тема возникает, как мне кажется, в кризисные моменты развития общества – перед революцией, сразу после революции… А потом тема уходит. Но как только снова запахнет в обществе паленым – литература тотчас же реагирует. Мне было любопытно в этом смысле сравнить начало века с его концом, найти сходство и отличия.
– Ну и что вы поняли?
– Если коротко, то в начале века была надежда на рождение нового мира. Ожидалось, что будет некое подобие Царства Божьего на земле. У тогдашних авторов Апокалипсис перетекал в утопию, а утопия в антиутопию. Это хорошо видно на примере «Чевенгура» Платонова. Была вера в то, что за крахом будет еще что-то. А вот апокалипсическая проза конца XX века – угрюма и печальна.
– Это потому что мы уже повидали новое общество, построенное на руинах прежнего…
– В каком-то смысле да. Мы прожили очень тяжелый век, который нас надорвал. Литература сделалась мрачной, безысходной. Но конец света не настал, жить надо, и литература взялась новые темы разрабатывать.
– А все-таки жаль, что мы не увидели конца света. Посмотреть бы на эту красоту!
– Недостойны, значит…
– После кандидатской вы защитили и докторскую.
– И ее тема тоже не очень научна: «Жизнь как творчество в дневнике и в прозе Пришвина».
– А чем вас так заинтересовал скромный Пришвин?
– Меня поразили его дневники, которые он начал вести в начале века. Их напечатали в девяностые. Там неожиданно для себя я нашел очень вдумчивый и глубокий анализ русской истории, которая вся в них отразилась – причем не через идеи и категории, а через образы, лучше сказать даже через лица. Плюс его личная жизнь и знакомства в литературной среде, – всё в совокупности очень интересную фигуру мне вырисовало. Пришвин и история, Пришвин и большевики, Пришвин и народ. На чьей он был стороне – народа или большевиков? Он был резкий враг большевиков в 1917 году, а в 1918-м вдруг увидел в них историческую правду. Когда мужики пошли вразнос, он их смертельно испугался.
– Как Бунин?
– Нет, иначе. Бунин не испугался, он проклял и уехал. А Пришвин остался – и пришел к выводу, что большевики – единственная сила, которая способна народ вразумить. Что только так с ним и можно – жестоко, железно, окуная в прорубь… Иначе эту стихию не утихомиришь. Он увидел в этом историческую закономерность и справедливость. С Пришвиным можно соглашаться или не соглашаться, но он, просидев в деревне три года в самое страшное время, выстрадал свою позицию.
– Да, колхозы – это как «химия», крестьян как бы привлекли к уголовной ответственности.