– А ты еще пишешь учебник чтения.
– Это я хочу написать. Но у меня нет денег на это! Надо же все бросить и год не работать, заниматься только этим. А написать хочу! Для того чтоб дети нового поколения читали книжки. Школьную литературу я никогда не любил, мне не жалко ее. Но я знаю, что нету в жизни выше наслаждения, чем чтение. Это больше, чем все остальное – чем еда, чем водка! Чтение сопровождает человека всю жизнь. Вот мой отец умер, читая Ильфа и Петрова.
– Да, человек может читать, когда ему уже не нужны ни бабы, ни водка.
– И представь теперь поколение людей, которые не умеют читать. Какая трагедия… Я хочу, чтоб молодежь научилась читать так, как я умею это делать. Я хотел бы научить других людей получать такое же наслаждение. Я гедонист чтения, я учу гедонизму. Я уже все придумал. Там должно быть о том, как читать о любви, как читать о войне, как читать Библию. Мне надо 50 000 долларов, чтоб прожить год или полтора, пока я буду это писать. Когда ты входишь в состояние писателя, ты понимаешь, что он имеет в виду и предвидишь поворот фразы на следующей станице. Вот я бы хотел учить тому, как в это состояние войти. Я понимаю, что у него происходило в голове в тот момент.
– А в школе этому не учат.
– В школе учат истории литературы. Пятиклассника учат, кто такой Пушкин. А вот его же не учат истории арифметики – но арифметике учат! Надо знать таблицу умножения, а не историю темы. Надо учить чтению – особенно теперь, когда теряется контекст. Вот скажи «Митрофанушка» – а наши дети не знают, кто такой Митрофанушка. Я говорю не про Америку даже.
– Вот в России, как ты указывал, можно поесть еды разных стран – а русской толком нету. Кроме как в «Пушкине», – по твоей версии.
– Ну, «Пушкин»… Это дорогой ресторан – что неправильно. Человек же должен прийти не в пафосный ресторан, а в трактир, так? Украинскую кухню в Москве я знаю, а русскую – не знаю.
– Наверно, это неслучайно. Думаю, в этом есть какой-то глубокий смысл.
– Это все от низкопоклонства перед Западом. Когда оно кончится, все вернется: и русская еда, и русская культура.
– А самое лучшее, что есть в русской кухне – это, по твоей версии, белая рыба?
– Ну почему – белая? На самом деле она красная, в смысле красивая, хорошая. Вот лучше семги нет в мире вообще ничего. И осетра. И угри – но это не совсем русская рыба.
– Угри, они как ты – то в одной стране, то в другой.
– Я в России бываю раз в год – и недолго.
– А как ты пришел к мысли, что ты должен готовить?
– Всегда должен готовить мужчина, потому что женщина готовить обязана, а для мужчины это хобби. Моя мать очень хорошо готовила, но ненавидела это дело.
– То есть твоя жена забот не знает.
– Она не знает, что такое лавровый лист – думает, что это венок. Однажды я шел по улице и нашел лавровый венок – можешь себе представить? Я потом сообразил, что это была школьная какая-то демонстрация, парад, и кто-то уронил.
– Может, это по дороге на кладбище обронили?
– Возможно. Кладбище у нас есть. Там похоронена индейская принцесса.
Тут ведь жило индейское племя хакензак (в их честь назван один из окрестных городков). Они убили и, как врут, съели голландского плантатора Врееланда.
– Эх, как славно мы закольцевали тему тебя как автора кулинарных книжек! Ты живешь на земле индейского племени, которое съело человека из Голландии – страны, с которой, как известно, у тебя внутреннее родство… И ты оттуда, как это ни смешно, летаешь в Японию и учишь там людей варить борщ.
– Борщ вошел в их кухню благодаря нашей книжке.
– Борщ – в японскую кухню?
– Да. Несмотря на то что свекла и, например, укроп там очень дороги. Ну вошел или не вошел, но, во всяком случае, в столовой университета в Саппоро, на Хоккайдо, был борщ. Но – только на Хоккайдо. Туда на остров вообще много русских приезжает. Они привозят крабов и продают. А краб там может стоить 100 долларов. Его для сохранности держат на поролоне, пропитанном водкой. Он в том состоянии, в котором находится половина населения России.
– Поэтому он не умирает.
– Как и Россия…
Валерий Гринберг:«Мне нравится все, что я пишу»
Гринберг – не очень молодой, а напротив, очень взрослый человек. Правда, совершенно нетронутый сединой. Я однажды присутствовал при попытке его разоблачения: «А, ты красишься!» Нет, говорит. А ну, расстегни рубашку! Расстегнул. И там, на груди, был тот же колер растительности – южный, цыганский. Когда начинаешь расспрашивать Гринберга про жизнь, про то, как и почему он стал писателем, и выяснять, что в его текстах правда, что вымысел, он пытается вслед за Маяковским настаивать на том, что интересен своими текстами, а не жизнью…
Однако, загнанный в угол неумолимыми аргументами, честно признает, соглашается: Маяковский если чем и интересен, так уж точно не пролетарской риторикой, но тем, что он при советской власти ездил в Париж и в Штаты, жил с Лилей и Осей Бриками, участвовал в большевицком подполье, а потом катался по Москве на личной иномарке, у него были бабки, и в итоге он так драматично и загадочно застрелился… Соглашаясь, Валера оправдывается, что это его первое интервью. Хотя на самом деле это не очень интервью, мы просто сидим в ресторане и пьем водку. С пивом. Я с юности с опаской смотрел на это сочетание напитков и всячески его избегал – но теперь, поддавшись литературному влиянию и человеческому обаянию Гринберга, сдался и решил: буду запивать пшеничную ячменным, а там будь что будет…
После второй рюмки я требую от Гринберга, чтоб он мне рассказал об особенностях своего творческого пути и метода. Вздохнув, он начинает:
– Мне всегда нравился Хемингуэй, он начинал без предисловий. И еще нравилась фраза, которой Юрий Олеша начал роман «Зависть»: «Он поет по утрам в клозете». Вот и у меня десять лет назад появилась фраза… Я говорил, что пишу роман, и начало такое: «В лесу было накурено». И Вова Григорьев, который тогда еще был не замминистра, а простой издатель, говорил: «Ну вот у тебя уже есть роман, состоящий из одной строки». Но я никогда не помышлял о писательстве. По одной причине: я сам книгочей, много чего прочитал в юности, у меня было огромное уважение к пишущим людям. И я думал: ну разве я могу сосуществовать на бумаге параллельно с людьми, которых я безмерно уважаю? Такой у меня был комплекс. К примеру, я читаю Сорокина и Пелевина, но лично с ними не знаком. У меня никогда не было желания познакомиться с писателем. Робость какая-то, они ж небожители. Плетение словес я в те годы считал большим даром… Сейчас понимаю, что это не так. Но тогда я думал: «Писать? Нет, ни за что!» Я мог только что-то рассказать. За столом. Мне говорили: эти истории, они занятные, запиши их! Я садился, брал ручку, писал три строчки, – а дальше что? Я не знал, что делать, как описывать ситуацию…
И вот вышли мои первые три книги. Люди, которые меня много лет знают – мой брат и сверстники, удивляются: «Зачем ты написал, что ты – сексуальный террорист? Мы никогда за тобой такого не замечали». Я им говорю, что это фантазия, мифологизация, это приписывание себе того, чего не было. У меня все время в голове крутится кино про себя, я постоянно веду с собой внутренний диалог, придумываю, что бы я сказал в той или иной ситуации, передним умом – или задним. Ни с того ни с сего я начинаю представлять себе: а если б мне сейчас позвонила моя девушка, из прошлой жизни, и сказала: «Здравствуй, Валерий. А у меня папа умер». Я б ее спросил, не нужна ли ей помощь. И я придумываю, что мы с ней едем покупать венки. Постоянно у меня в голове возникают картины, причем не для дела, а просто так, без всякой выгоды и практической пользы. Я не сюжет сочиняю в голове, а жизнь свою… Это было всегда. Хотя, надо сказать, в каких-то рассказах изображены реальные ситуации и сюжеты из моей жизни. Что-то я уже описал, что-то – еще нет.
Как известно, у каждого писателя – свой круг тем. Вот меня, вы будете смеяться, всегда волновал вопрос нравственного выбора. К примеру, я после института пошел в армию. По моральным соображениям! Чтоб никто не говорил: а, евреи выкручиваются. Ребята, которые рядом жили, все шли служить. У нас было неприлично косить от армии. После армии, когда я с дипломом экономиста работал в Витебске, в вычислительном центре НИИ, сложилась еще одна ситуация, которой я горжусь. Меня назначили завсектором по алгоритмике, добавили к окладу 15 рублей, что было очень существенно. И вот вдруг в мой сектор пришел новый сотрудник. Я быстро понял, что в вычислительной технике этот парень разбирается лучше, чем я, – что, в общем, было нетрудно. Вдобавок я к тому времени успел понять, что не могу руководить людьми. Я не мог сказать многодетной матери: «Значит так, бросай детей и езжай в колхоз на неделю!» То есть сказать я мог, но она возражала, рассказывала о своих обстоятельствах, я с ней соглашался и в результате сам ехал в колхоз. Точно так же взносы в Красный Крест за весь сектор я платил из своих денег, потому что люди посылали меня и были правы. И вот я пошел к своему начальнику, с которым мы периодически выпивали, и говорю ему: «Виталий, поменяй нас местами с этим парнем, он лучше меня знает программирование, я чувствую себя неловко, на меня это давит». Начальник сопротивлялся, объяснял мне, что я не прав, но я настоял на своем. Он разжаловал меня в пользу того парня, правда, сохранил мне мою прежнюю зарплату. Такое компромиссное решение. Когда оно было принято, у меня сразу упал камень с души. Про все это я, может, когда-нибудь напишу…
Помню, в НИИ я выступал на каких-то конференциях, занимался экономическими исследованиями по поводу перспектив станкостроения. Смешно, что их ценили другие ученые. Потом как нужный народному хозяйству специалист, как светило науки я был приглашен на флагман отечественного станкостроения – завод «50 лет Октября», это на Нижегородской, недалеко от Птичьего рынка. Я сделал карьеру…