Враг Геббельса № 3 — страница 11 из 22


…Перелистываем страницу книги. Рисунок: летное поле, на краю которого за раскладным деревянным столиком автор; на дальнем плане самолетик У-2. Вот воспоминание, которое этот набросок иллюстрирует:

«В синем небе, в небе, залитом солнечными лучами, в небе моего безоблачного детства повисла желтая фанерная стрекоза. Я смотрел на нее сквозь листья маслины, и восторг мешал мне дышать. Соломенная широкополая шляпа упала на землю. Стрекоза медленно растаяла в воздухе.

Узкие, нежные листья серебряной маслины растаяли в моем детстве, а самолет прочно вошел в мою жизнь, как папироса, как трамвай.

…Самолет приземлился в Ельце. На чудесном зеленом лугу стояла хата, рядом столик и табурет. Это был ресторан Елецкого аэродрома. Хозяйка угостила меня дымящейся глазуньей и парным молоком. Желтая проворная лисичка суетилась вокруг меня. Хозяйка жаловалась, что лисица – воровка. Вчера она выпила в кладовой все яйца.

Я летел в город моего детства – в Ростов.

В твою жизнь, Володька, самолет пришел еще раньше. В два года ты умудрился сделать трехдневный перелет».


Я родился за полгода до июня 41-го. Спустя два года мы с мамой были отправлены в эвакуацию. Маме пришлось оставить свой филфак МГУ, где все экзамены (сохранилась синяя зачетка с серебряным тиснением) сдавались на «отлично». Мы летели в Тифлис, как еще по инерции называли грузинскую столицу, незадолго до войны переименованную в Тбилиси. Там жили бабушка и дедушка – мамины родители. По пути дважды, как я узнал гораздо позднее, избежали крупной неприятности. Встреченные в воздухе бомбовозы с черными крестами не стали отвлекаться на такую незначительную цель, как наш маленький и явно не военный самолетик, продолжив свой запланированный смертоносный курс. А во время промежуточной посадки в прикаспийском Красноводске один из летчиков притащил мне бумажный фунтик со словами: «На, поиграй с жучком». Мама в ужасе оттолкнула фунтик: в нем сидела опаснейшая фаланга. Как я понимаю, таким неудачным способом летчик хотел завести знакомство с красавицей с золотистыми волосами, какой была тогда моя мама… Четверть века спустя я вновь оказался на красноводском аэродроме. Вышел из самолета, севшего для дозаправки. Прошелся по летному полю. Вспомнил о чудесном избавлении от ядовитой фаланги… А заодно и о последовавшем вскоре еще одном малоприятном случае.

…Мы обосновались в сельском местечке Окроханы. (Том самом, прославленном Тицианом Табидзе в переводе С. Заславского: «Если ты поэт и душой не слаб – / Рассвети, будто неба высь. / В Окроханах – вот этим утром хотя б / Не пиши стихов. Поленись».) Как я впоследствии услышал, к нам во двор заползла довольно крупная змея. Сосед по имени Вахтанг разрубил ее лопатой и пока добивал гадину, хвост уполз. «Теперь ее муж придет», – мрачно предрек этот смелый грузин и не ошибся. На другой день на ужасный крик матушки выскочили соседи. С бельевой веревки, натянутой во дворе над колыбелькой весьма юного тогда автора этих строк, свисала толстая белая змея – либо не знавшая про самый первый подвиг Геракла, либо знавшая, что под нею отнюдь не Геракл. Все тот же Вахтанг, которого я мысленно благодарил, бывая иногда в Грузии, бесстрашно расправился и с «мужем» змеюки…

Обо всем этом мама не стала писать отцу, остававшемуся в Москве, – к чему ему лишние волнения. Письма были наполнены теплом, любовью и скрытой тревогой: враг был все еще не так далеко от центра страны… Я читал некоторые сохранившиеся военные письма моих родителей. Но степень их эмоциональности не позволяет их цитировать.


…Я помню эти дубовые стулья. Квадратное сиденье с острыми углами, прямая спинка, ножки, скованные снизу по бокам брусками. Сколь тяжелые, столь и прочные, они заменяли отцу стремянку, когда надо было сменить лампочку или поправить проводку. Отец водружал на стол два таких стула один на другой – потолки-то были высотой почти четыре с половиной метра. Он всегда сам возился с электропроводкой, которая частенько выходила из строя. «А как ты этому научился?» – спросил я однажды. – «Был случай, пригласили мы электрика. Все вроде он сделал, а когда за ним закрылась дверь, провода отвалились. Я подумал, что смогу сделать лучше, попробовал – не так это уж и сложно оказалось». Каждый раз после очередного электроремонта, перед тем, как щелкнуть выключателем, отец произносил свое шутливое «С нами бог и крестная сила!».

Сразу после окончания войны родители сменили мебель, исчезли и дубовые стулья. Но я помню их жесткость, тяжесть и надежность и сейчас. И вот на краешке такого стула, подобно Нильсу, ставшему по воле гнома миниатюрным, пристроился карапуз, набивающий табаком отцовскую трубку. Мне знаком этот малыш. Позднее я видел его на фотографиях в семейном альбоме. А тогда мог видеть его, проходя мимо зеркала. И трубка эта коричневая с черным мундштуком, и коробка металлическая, салатового цвета, и даже вкусный запах табака – все это в числе самых ранних впечатлений навечно угнездилось в глубинах памяти. Где-то рядом с невероятно большим, округлым и вытянутым, пристегнутым к земле металлическим тросом, похожим на тучу серым аэростатом заграждения. Его было видно прямо из наших заклеенных крест-накрест белыми полосками окон, которые по вечерам задергивались не только шторами, но еще и тяжелыми портьерами выцветшего голубого цвета.

Слова, написанные рядом с рисунком, мне и сегодня не удается прочесть без кома в горле:

«Володька, ты маленький нахал. Ты решительно и смело вошел в мое сердце, заставил всех дорогих и близких мне потесниться и раз и навсегда занял первое место».


Как и эту запись:

«Вот передо мною лежит чистый лист, и я не хочу сегодня думать о прошлом. БУДУЩЕЕ! Оно будет ярким и солнечным, оно будет как береза после дождя на голубом небе. Мне не придется больше возиться с этими вшивыми фрицами, чьи головы набиты манией величия, а души – смердящим калом.

Будет бумага, и будет карандаш, и я буду сам заказчиком и сам редактором. Володька будет со мной каждый день! И мы будем доставлять один другому миллион мелких и крупных радостей.

И будет море.

…Мы лежим на горячем песке. Сквозь закрытые веки я смотрю на солнце. Мир розовый и оранжевый. И запах у него соленый. И шум у него спокойный и радостный, и легкий крик чаек вызывает улыбку.

Я знаю, что ты рядом, любимая.

Я слышу Володькину возню с крабом.

И радость заполняет мое сердце до края».

Набросок городского пейзажа – расплывчатый абрис домов, самолет в небе, на переднем плане огромная пикирующая ласточка. А рядом – гимн любви к жизни, ко всему тому, что радует, что приносит ощущение счастья:

«Я люблю коньяк. Это напиток мужчин. Я люблю восходящее солнце, оно вошло ко мне через двери балкона. Я люблю перо – за то, что оно пишет тушью по бумаге. Я люблю Восток за то, что он создал этого проклятого Будду. Он стоит передо мной на столе и цинично смеется мне в лицо. Слишком белые у него зубы и белки глаз. Он так же смеялся в 41 году и так же смеется в 44 году. Хам этот Будда. И я люблю цирк. И беседу с другом. Над чем смеется этот Будда? Над тем, что со мной нет больше моих друзей?

Я люблю кафе. Маленькую чашку кофе и большую стопку коньяку. Будда думает, что я больше не войду в кафе?

Я люблю пароход и дельфинов за кормой. Я люблю модель, потому что она неповторима и потому, что я ее вижу иначе, чем мой сосед по студии. Я люблю карандаш, потому что он мне доставил много радости.

Я люблю летний день, когда я медленно иду по асфальту и по бульвару. И девушка ждет своего любимого под часами. И кто-то прыгнул на ходу в трамвай. И свисток милиционера. И встречу с приятелем, которого помнишь в лицо и не помнишь по имени. И несчастный случай, который не видишь, потому что он окружен любопытными. И торговок цветами. И дворников, поливающих асфальт из шлангов на рассвете. И хрупкую девочку, которая вошла в вагон дачного поезда. И сирень на Театральной площади. И карнавал в парке на Москве-реке. И мост иного масштаба, что перешагнул через мелкую воду Москвы-реки. И вернисажи посредственной живописи. И «французов» на Остоженке с пустыми залами.

И селедку с парой чая в извозчичьем трактире.

И дымы паровозов в морозном воздухе. И прохладный сквозняк метро в жаркий день.

И Уланову в «Лебедином озере». И Мравинского за пультом. И медведя, просящего сахар сквозь решетки Зоосада. И косой полет ласточек в Трубниковском. И вишню с белым нарядом невесты, что заброшена в каменный двор. И этот гигантский овраг с полевыми цветами, где мы целовались с энтузиазмом семнадцати лет.

И я люблю тебя.

Я люблю жизнь.

…К тебе просьба, Володька: разбей этого Будду. Я не хочу, чтобы он смеялся, когда меня не станет. Обещай мне это, любимый мой».

После ухода отца я оказался перед тяжелым выбором: выполнить его просьбу или, поняв, что писалось это под настроение, посчитать ее метафорой? Я вновь и вновь рассматривал массивную деревянную фигуру сидящего Будды, точнее, Хотея. Китайцы его считают богом счастья, благополучия, достатка и веселья. Иногда его именуют богом довольства. У нашего Хотея наполовину повыпали зубы, от возраста появилась вертикальная трещина. Но он все равно улыбается полубеззубым ртом: еще одно имя Хотея – Смеющийся Будда. Мне было жалко уничтожать его, он ведь желает людям добра, а если его регулярно поглаживать по толстому животику, то якобы сбудутся ваши желания. И я решил сохранить жизнь нашему Хотею, придя к мысли, что просьба отца была высказана в особом состоянии, после рюмки-другой «напитка мужчин». К тому же больше никогда отец к этой теме не возвращался. Возможно, и сам запамятовал о том ночном настроении.

А у Хотея с годами появилось немало собратьев, больших и поменьше, но с неизменной улыбкой и традиционным брюшком. Мы привозим их из разных стран, и они мирно уживаются у ног старшего собрата.