— Ладно, ладно, не сердись, — улыбается сконфуженная Настя.
Да и все сконфузились.
Алексею хочется расцеловать рыжего. Такой он лохматый, приятный, свой…
По селам, по деревням ехал обоз. Впереди на пяти подводах сидели голосистые девки, гармонисты, балалаечники. Настя, Паша, Катерина и Анютка пели звонче всех.
Алексей растягивал гармонь.
Не прошло недели после красного обоза, как снова примчался на тряской двухколесной таратайке рыжий Сорокопудов.
— Братцы мои! Я снова за хлебом. Дело-то какое! Оказывается, в нашем округе правый уклон практику проделал. Указали уменьшенные контрольные цифры. Вдвое, втрое! Выясняется и большая площадь засева и больший урожай! Я проверял планы в уезде, так в вашей Жуковке скрыто от обложения не больше не меньше как сотенки десятин! Неудобью, пустошью числилась! Показано было, что у вас по двенадцать сажен на едока в поле, а их пятнадцать. Я это дело разберу!
Анютка подошла к нему и попросила взять ее в помощницы.
— Идет. Записывать будешь. Писать умеешь?
— Умею.
— А стрелять умеешь?
— Плохо…
— Пойдем, научу… А то как бы нам где-нибудь по темечку обухом не стукнули.
Анюткино воинственное сердце ликовало. Они пошли к оврагу. Сорокопудов взял газету, сложил вчетверо и красным карандашом нарисовал сердце.
— Ну, давай палить! — Он вынул маузер. — Учись.
Звонкая пуля жадно влепилась в сердце.
Анютка уцепила револьвер. Длинный нос его никак не хотел глядеть прямо, клонился в землю.
— Не годишься ты для маузера, — сокрушенно заключил рыжий, — отстрелишь себе большой палец ноги.
Рука Анютки не подошла и к нагану. Тогда Сорокопудов полез за голенище, вынул браунинг второй номер. Анютка выстрелила. Пуля зарылась в траву. Рыжий совсем опечалился и полез в боковой карман кожаной куртки. Маленький браунинг совсем был незаметен в его широкой руке.
— Ну, уж если этот не по тебе, тогда ты в помощники не годишься.
Анютка целилась со всем вниманием. Выстрел попал в цель — левый край сердца дрогнул от пули. Сорокопудов пришел в восторг, и Анютка для его радости повторила несколько раз свою удачу. Все сердце было расстреляно.
— А в человека все равно не попадешь.
— Почему? — задорно тряхнула головой Анютка.
— Женская рука дрогнет.
— Становись — увидишь!
— Спасибо! Я ее научил — и она ж меня безработным хочет сделать? Ловка девка. Ну, однако, пойдем щупать куркулей.
— Кого?
— На Украине кулаков так зовут. Кур-куль. Кур-куль, зарыл куль. И не один куль! — С веселой присказкой отправился Сорокопудов щупать кулаков.
— Зайдем к этому старичку: четверо ребят, безлошадный — это что-нибудь да стоит.
И они зашли к Чугунку.
— Здорово, старичок! Как поживаем?
— Небо коптим. Тебе не мешаем, — засуровился Чугунок, увидя Анютку.
— Бедно живешь, бедно.
— Как уж бог дает!
— Бог-то у тебя недалеко, через три двора.
— Это как же?
— Не знаешь? А Никишка Салин. Вот твой и бог. Сколько он от твоей земли-то тебе нынче хлеба дал?
— А какое твое дело?
— Законное. А ну-ка, садись, товарищ Валаева, записывай каждый его ответ, чтоб он сказки не рассказывал. Ты, я вижу, дед, сказочник?
— А чего ты ко мне пристал?
— Ты-то мне не нужен, мне до твоего бога добраться. Исполу убирает?
— Ну, исполу.
— Точно. Пиши: Никифор Салин убирает мне землю исполу.
— Зачем же писать? Брось, не пиши! — Чугунок подскочил к Анютке.
— Папаша, не настраивайся. Мы учитываем боговы излишки, а ты здесь при чем?
— А кто мне на весну пахать будет? Вот здесь при чем!
— Спашем.
— А ты ручаешься?
— Головой, со всеми рыжими волосами.
— Ух ты, едовитый! — отошел Чугунок.
— Урожай был, примерно, сам-шест, сам-сем, пудов семьдесят с десятины, а засеву у меня было три десятины…
— Откуда три?
— Пиши, пиши, товарищ Валаева.
— Откуда три, я тебя спрашиваю!
— Папаша, ты, я вижу, вор, жулик. Да-да. Украл у своего государства полдесятины, так и ладно?
— Это ты откуда?
— Ваш прежний председатель сознался.
— Я тут, ей-богу, не виноват, я, как все… Товарищ Сорокопудов, не пиши, не надо про это. Не пиши вором!
— Милый человек, это я к разговору. Этого не напишем. Так, значит, бог-то твой забрал у тебя сто пудиков хлебца… Это хорошо. Пиши, товарищ Валаева, пиши.
Чугунок стоял в смущеньи.
— Сто пудов! Это можно купить корову, кобылу, сапоги, — дразнил Сорокопудов.
Чугунка начинала забирать давнишняя обида на эти сто пудов. Обида, которую скрывал он от самого себя, и только сейчас понял, что она есть. И гложет сердце больно и бередит.
— Эх ты, а еще седой. У твоих детей кусок хлеба изо рта вырывают, а ты спасибо говоришь!
— Да ну тебя, леший, не растравляй! — заорал Чугунок.
— А ты не настраивайся. Эти сто пудов мы тебе вернем.
— Как? — привскочил Чугунок.
— Очень просто. Вот мы запишем твои показания. Затем Никишку возьмем за сальник. Сдать сто пудов по твердой цене государству. Сдаст. В государстве от этого полное выполнение генерального плана. И даже с излишком, тогда выполняется и план кредита бедняку. А постановлено отпустить сто миллионов. Уж из ста-то миллионов для тебя на лошадь и корову добьемся! Понял — какое коловращенье?
— Тьфу, опутал рыжий! А я думал, и правда.
Анютка и Сорокопудов ушли. Чугунок остался с растравленным сердцем. Он не мог усидеть дома. Побежал по селу.
— Вот угробители ходят! Родная Анютка — и та шлюхой стала! Пишет, пишет, мужики, все записывает. Я слово, — она его в карандаш! Что мне теперь будет? Кого-кого, а меня в первую очередь!
Говорил Чугунок, а сердце ныло.
«Зачем ты это? Против кого народ распаляешь? Не надо, остановись».
Сорокопудов, любезно раскланиваясь, уж входил в избу Никифора Салина.
Никишка отвечал на поклоны сплошной ласковостью. Лучились, маслились его глаза. Волосатые руки его, огромная спина — и те как-то хотели выразить удовольствие и ласковость.
— Оха-ха, хороша погодка стоит. Бабье лето.
— Насчет погоды, действительно, — отвечает Никишка.
— И ясно, и не жарко, и разный гнус-овод не донимает…
— Как в первейшем Крыму, — рад Никишка угодить и погодой.
— По такой погоде только и делать, что хлеб отвозить…
Никишка молчит. Анютка деловито и строго раскладывает бумаги. Огромный красный с синим карандаш, для которого в боковом кармане Сорокопудова специальное углубление, как страшное оружие в ее руках.
— Нет, товарищ, насчет возки вы ошибаетесь. Крестьянин привык хлеб возить зимой. Осенью еще вспашка под зябь. Лошадей сбивать не резон. Зима, товарищ, для этого…
— До зимы, милый папаша, ты его спровадишь весь, ищи-свищи тогда… А сейчас он у тебя дома.
Никишке вдруг страшно захотелось взять тяжелую дубину, которой заколачивают лошадиные приколы, и дать рыжему по маковке. Да так, чтоб зубы щелкнули и язык откусил.
Несколько минут он был во власти этого желания и, наслаждаясь, переживал его.
— Это почему же так про меня шутите?.. Я ведь не кулак да в середняки себя только сам перед вами причисляю.
— А четыре лошади?
— Так я их и не вижу. Я в бедняцкой супряге. Они там и работают.
— Супряга — это значит спрягаются несколько лошадей для артельной вспашки. А с кем твои лошади спрягаются? Вокруг тебя восемь семейств ни одной у них лошади. Сами подпрягаются, что ли? Интересная супряга. И какая тебе от нее выгода?
— Я, дорогой товарищ, крестьянин. Я свою нужду познал и чужой сочувствую…
— За сто пудов я любому посочувствую!
— Какие сто? (и кто проболтался — Семка или Чугунок?)
— И первые сто и вторые…
«Оба». Дрожь пронизывает Никишку.
— Сколько же в нынешнем году, гражданин Салин, ссыпал хлебу в амбар?
— Я двести пятьдесят пудов — всему селу для примера — сам назначил и отвез. Это власть должна чувствовать. Вот что.
— От тысячи пудов двести пятьдесят можно. Я бы пятьсот отвез.
— Пятьсот? Согласен! По рукам, товарищ! Я за власть все отдам! Я себя в мешок завяжу! По рукам! — Никишка бросился обнимать и охлопывать по плечам Сорокопудова. — Идем, — потащил он, — идем в амбар, сам увидишь, сколько себе оставляю. На прокорм! В обрез! Жена, ты где там? У меня чтоб поддержать! Завтра же хлеб пеки с картошкой. Рожь — любимой советской власти!
Сорокопудов махнул рукой Анютке и они пошли в амбар. Огромный ключ, похожий на обрез, с громом и звоном отпер дубовую дверь амбара с разводными железными петлями.
Пахнуло сухой рожью и защекотало в груди. Рожь лежала не в сусеках, а в мешках. На котлах — чтоб не лазили мыши. В каждом мешке пять мер. Сорокопудов сосчитал триста мер. Это будет триста пятьдесят пудов.
— Сто пудов себе оставляешь, а все излишки власти?
— Именно, именно, с любовью. В газетах напиши!
— Ладно. Вот это сознательность. Запиши, товарищ, Валаева: гражданин Никифор Салин оставляет себе сто пудов на хозяйство, все же излишки, какие нашли, отдает государству по твердой цене. К сему сам Никифор Салин.
— Распишись, папаша, в газету пошлем! Пойдем собрание делать. Объявим.
— С восторгом! — Никишка засучил рукав и расписался.
Во время всех разговоров присутствовал и Мотька. Он молчал, как каменная баба. Он глаз не сводил с Анютки. По лицу его ходили рыжие пятна.
Собрание собрал Сорокопудов в несколько часов. Он сам помогал Чугунку оповещать население. Разослал всех боевиков. Перед собранием все разговаривал с Никишкой. Очень интересовался хозяйством, постройками. Долго удивлялся на нужник, стоявший внутри двора, недалеко от дома, на пригорке.
— Хозяин ты культурный. Один ученый немец предлагал определять культуру по отхожим местам. Нужника у вас на все село три, четыре. У тех, кто в городе жил, да в школе. Аккуратный мужик! — он заглянул туда. — Аккуратное обращение, даже листочки от календаря! Ну, брат, ты примерный…