— Я не могу развестись с Ядвигой, потому что я не женился на ней по еврейскому обычаю, — сказал Герман, сам не понимая, зачем он это говорит и к чему эти слова могут привести.
— А для тебя это принципиально?
— Нет, не принципиально.
— Ты ей верен или завел еще шесть любовниц? — спросила Тамара.
Герман немного помолчал.
— Ты хочешь, чтобы я перед тобой исповедался?
— Я хочу знать правду.
— Правда в том, что у меня есть любовница.
На Тамарином лице появилась улыбка, но вскоре оно снова приняло прежнее выражение.
— Я так и знала. О чем тебе говорить с Ядвигой? Ей все как об стену горох. Она тебе не подходит. А кто твоя любовница?
— Оттуда, из лагерей.
— Почему ты не женишься на ней вместо крестьянки?
— У нее есть муж. Они разъехались, но он не дает ей развод. Он мошенник, полусумасшедший.
— Ах, вот как. У тебя ничего не изменилось. По крайней мере, ты говоришь мне правду. Или еще что-то скрываешь?
— Я ничего не скрываю.
— Мне все равно, одна у тебя, или две, или целая дюжина. Уж если ты не был верен мне, пока я была молода и красива — по крайней мере, не уродина, — почему ты должен быть верен неотесанной крестьянке? Ну, а та, любовница, довольна своим положением?
— У нее нет выбора. Муж не хочет разводиться, а она любит меня.
— А ты? Ты тоже ее любишь?
— Не могу жить без нее.
— Да уж, слышать от тебя такие слова! Какая она? Красивая? Умная? Страстная?
— Все вместе.
— Так как же ты живешь? Бегаешь от одной к другой?
— Делаю, что могу.
— Ты ничему не научился на наших несчастьях. Абсолютно ничему. Я бы, наверное, тоже не изменилась, если бы не увидела, что сделали с нашими детьми. Это был такой удар, от которого мне уже не оправиться. Меня утешали, мол, время лечит. Но происходит ровно наоборот: со временем раны становятся все глубже, они гноятся. Мне нужно найти комнату, Герман, я больше не могу ни с кем жить. От беженцев я запросто избавилась. Я их всерьез не воспринимала. Как только они стали лезть ко мне с советами и предложениями, я сказала, чтоб они сами себе морочили голову. А дяде я не могу перечить, он мне как отец. Никого ближе у меня не осталось. Тетя тоже как близкая родственница. А какой смысл разводиться? Жить я уже ни с кем не буду. Только если я тебе мешаю жениться, тогда…
— Нет, Тамара, ты не мешаешь. Мои чувства к тебе никто у меня не отнимет.
— Какие чувства? Ладно, можешь обманывать крестьянку, но зачем обманывать самого себя? Я не хочу читать тебе мораль, но ничего хорошего из этой истории не выйдет. Смотрю я на тебя и думаю: вот так выглядит загнанный зверь, который не может выбраться из западни. Что она за женщина, эта твоя любовница?
— Немного не в себе, но безумно интересная.
— Детей у нее нет?
— Нет.
— Она молода? Сможет завести детей?
— Да, но она тоже не хочет детей.
— Не лги, Герман, ты выдумываешь. Если женщина любит мужчину, она хочет от него детей. И она хочет выйти за него замуж, чтобы он не бегал к другой. Почему у нее не сложилось с мужем?
— Потому что он лгун, иждивенец, бесчестный человек. Он присвоил себе докторскую степень. Он заводит романы с пожилыми женщинами и живет за их счет.
— Да? Прости, но она поменяла шило на мыло. У тебя две жены, ты пишешь для какого-то раввина проповеди, в которые сам не веришь. Ты ей рассказал про меня?
— Еще нет, но она прочитала объявление в газете и что-то заподозрила. Она может сюда позвонить в любую минуту. Или может, уже звонила?
— Мне никто не звонил. Что мне ей сказать, если позвонит? Что я твоя сестра?
— Я сказал ей, что приехал мой двоюродный брат Файвл Лембергер.
Тамара рассмеялась:
— Мне сказать, что я Файвл Лембергер?
— Говори что хочешь.
— Почему ты не сказал ей правду? Я приехала сюда не для того, чтобы забирать тебя у кого-то.
— Да, надо было так и сделать. Но тут же начались бы расспросы, она бы мне не поверила. Тогда я не смог бы видеться с тобой.
— Ревнивица? Дядя дал объявление в газету без моего ведома. Я не хочу усложнять тебе жизнь. Если она тебя так любит и ты тоже увлечен, при чем тут я? Я просто прошу тебя помочь мне с комнатой. Хорошо, что пока «Джойнт» платит. Потом я найду работу. Кто-то уже предлагал мне работу — сортировать пуговицы. Фабрика находится далеко, где-то в другом городе.
— Зачем нужно сортировать пуговицы?
— Кто его знает? Зачем-то надо сортировать пуговицы. И к тому же я могла бы пригодиться: если тебе нужен развод, я дам тебе развод. Если тебе не нужен развод, то я могу сортировать пуговицы и без развода. Пей чай, остынет. Где будешь справлять субботу? У крестьянки или у еврейки? Или может, вторая тоже нееврейка?
— Ее отец был еврейским писателем.
— Даже так? Меня ничто уже не должно удивлять после всего, что я пережила, но я все же удивлена. В чем смысл такой жизни? К чему это приведет? Ты тоже моложе не становишься. Так в чем смысл всего этого? Если она, твоя любовница, позвонит, что мне ей ответить? Я не хочу играть роль разоблачителя.
— Скажи, что ты родственница.
— Какая родственница? Если я скажу одно, а ты — другое, она узнает об обмане.
— Она так и так узнает. Она может поговорить с дядей или с тетей. Они точно не будут ей лгать.
— И то верно. А что будет, если она узнает, что у тебя кроме нее еще две жены вместо одной?
И Тамара снова засмеялась. Смех менял ее лицо. Во взгляде светилась радость, которой Герман до этого не замечал или о которой успел забыть. На левой щеке даже показалась ямочка. На мгновенье она снова приобрела девичью кокетливость и обаяние. У Германа появилось странное чувство, будто молодость пряталась в уголках Тамариных глаз, полных самоуверенности, которую никакие болезни не смогли искоренить. В нем проснулось желание обладать ее телом, любопытство к ее скрытой женственности. Он поднялся со стула, словно желая попрощаться. Тамара тоже встала и спросила:
— Ты уже бежишь, да?
— Мне сегодня еще надо успеть в микву[62], — пошутил он. — Канун субботы…
На Тамарином лице снова появилась улыбка.
— Я не слышала слово «миква» уже Бог знает сколько времени.
— Тамара, иди сюда.
— Что ты хочешь?
— Поцеловать тебя.
— Двух женщин недостаточно? Достаточно. Меня будешь целовать уже на том свете.
— Тамара, ты не вправе отказываться, — Герман сам не знал, что говорит. — Это не твоя вина, что мир полон злых людей.
— На что мне рассчитывать? Что ты меня возьмешь третьим колесом в телегу? Давай не портить того, что было. Мы прожили вместе годы. При всех твоих выходках это были мои лучшие годы.
— Спасибо, Тамара, спасибо.
— Помоги мне с комнатой!
Они перекинулись еще парой слов в коридоре. У выхода Тамара вдруг подошла к Герману и поцеловала его в губы. Это было так неожиданно, что он даже не ответил на ее поцелуй. Он попытался ее обнять, но Тамара отстранилась и велела:
— Иди!
Герман вышел, его глаза наполнились слезами. Он шел, не разбирая дороги, и чуть не споткнулся на лестнице. Он вошел в метро и отправился в Бруклин.
В последние годы Германа не покидало чувство разочарования, но на этот раз его охватила такая боль, какую он уже давно не испытывал. Он почувствовал жалость ко всем существам, живущим и мучающимся, — людям и животным. Тамара, сам Герман, Маша, Ядвига, Шифра-Пуа, раввин и все-все тяжело страдали, были полны тщетных надежд и шли все в одном направлении — к предсмертным мукам, болезни, убийству, скотобойне и могиле. В семье Германа все уже достигли неизбежного конца. Не помогли ни молитвы, ни благословения, ни пожелания, ни другие уловки, чтобы выбраться из смыкающихся тисков. Злодеи, запятнанные невинной кровью и совершившие убийства, которые ни Бог, ни время не сотрут из памяти, тоже потихоньку умирали, кто от рака, кто от инфаркта. Как это объяснить? Не может быть никакого объяснения тому, почему детей загоняют в товарные вагоны и везут на смерть. А если на это и есть резон, то он мерзок. А невинные животные? А мышь, которая идет вечером попить воды и попадает в когти кошки? А сама кошка…
Герман посмотрел перед собой. Пассажиры жевали резинку и читали газеты. Они утешали себя чужими несчастьями, некрологами и сообщениями о преступлениях. Невесту застрелили в день свадьбы, и ее фотография смотрела с желтой страницы газеты: в свадебном платье со шлейфом, с букетом цветов и улыбкой. Чего же она хотела? Быть преданной мужу, беременеть, рожать детей в муках, воспитывать их, работать, стирать, убирать, состариться и умереть. Но даже этим не наделила ее судьба. А убийца? Утолив свой гнев, теперь он будет ждать несколько лет в камере для смертников того момента, когда все апелляции будут отклонены, придет время последней трапезы, и его поведут на электрический стул… Лучший мир? Грядущий мир? Уфф…
Закрыв глаза, Герман погрузился в собственную тьму.
Пятница и суббота с Ядвигой пролетели быстро. Ядвига не перешла в иудаизм официальным образом при участии раввина, но старалась соблюдать законы. Она помнила еврейские обычаи с того времени, когда прислуживала у родителей Германа. На субботу она покупала халу и пекла печенье. В Америке нет таких печей[63], в которых можно держать чолнт, но соседка научила Ядвигу накрывать газовую плиту асбестом и ставить на него еду, чтобы она не остывала в субботу.
Ядвига купила на Мермейд-авеню вино для благословения и субботние свечи с двумя медными подсвечниками. Она не знала слов благословения, но после зажигания субботних свечей закрывала руками глаза и что-то бормотала точно так же, как это делала мама Германа.
А еврей Герман не соблюдал субботу. Он включал и выключал свет, после ужина, состоящего из рыбы, риса с бобами, курицы и морковного цимеса, садился писать, хотя, как Ядвига хорошо помнила, писать в субботу запрещено. Когда она упрекала его в том, что он нарушает Божьи заповеди, Герман заявлял: