Сам он, Герман Бродер, был для себя загадкой. Он мог ввязаться в безумную авантюру, им владели страхи, в которых он никогда не решился бы признаться. В нем бродили страсти, которые ни Фрейд, ни Юнг, ни Адлер[4] не сумели бы объяснить. Как, допустим, можно охарактеризовать Германа, судя по его выходкам? Психопат, шарлатан, преступник и лицемер в придачу. Ему нельзя писать проповеди для рабби Лемперта, в них каждое предложение — насмешка, издевка…
Герман подошел к окну и посмотрел на улицу. В нескольких кварталах отсюда шумело море. С набережной и Серф-авеню доносились отголоски летнего утра на Кони-Айленд. А здесь, в проулке между Мермейд-авеню и Нептун-авеню, все было тихо. Дул легкий ветерок, в густых кронах деревьев щебетали птицы. С залива доносились запахи пива, гари, моря и рыбы, смрад разложения и смерти, рождения и битвы — древние мрачные ароматы, которым нет названия. Высунув голову, Герман увидел разрушенные корабли, оставленные здесь неизвестно когда и медленно разваливающиеся на части. Их липкие палубы обросли раковинами моллюсков, живых, но погружающих корабль все глубже в смертельное оцепенение.
Герман услышал укоризненный голос Ядвиги:
— Кофе остынет. Возвращайся к столу!
Герман вышел, закрыл за собой дверь и спустился по лестнице. Небольшое промедление, и Ядвига позвала бы его обратно. Каждый раз, когда он уходил из дома, она прощалась с ним так, будто Америку захватили нацисты и ему угрожает опасность. Ядвига прижималась своей горячей щекой к его щеке и обливалась слезами. Она кричала ему вслед, чтобы он остерегался автомобилей, не забывал обедать и звонил ей по телефону. Она прижималась к нему со страхом и преданностью собаки. Герман часто дразнил ее, придумывал прозвища, но никогда не забывал того, как она ухаживала за ним изо дня в день в течение почти трех лет. Ядвига действительно каждую минуту рисковала собственной жизнью и жизнью своей семьи. За ее крестьянской неотесанностью скрывались чуткость, искренность и верность. И насколько он, Герман, запутался и заврался, настолько она была честной и прямодушной.
И все же Герман не мог постоянно оставаться с Ядвигой. Рабби Лемперт снял для него кабинет с хорошей библиотекой и загрузил работой. Рабби писал в американские и израильские еврейские газеты, выходившие на иврите, печатался в английских и американских еврейских журналах. Он подписывал контракты с издателями и выпускал книги. Его приглашали читать лекции в разных учреждениях, даже в университете. У рабби Лемперта не было ни времени, ни терпения заниматься наукой или писать. Он заработал состояние на торговле недвижимостью. Ему принадлежали полдюжины санаториев, он построил доходные дома в Боро-Парке и Вильямсбурге[5] и состоял акционером в компании с миллионными проектами.
Этот рабби Лемперт походил на персонаж из голливудского фильма: у него была пожилая секретарша миссис Ригель, от которой он не мог избавиться, потому что она наверняка слишком много знала. Он успел разойтись с женой, но теперь снова жил с ней. Его сын женился на ирландке, а дочь мечтала стать актрисой.
Герман проводил для рабби Лемперта «исследования», как тот их называл. На самом деле он просто писал за него книги и статьи в еврейские журналы и составлял речи. Герман писал на иврите или на идише, кто-то другой переводил все это на английский, третий редактировал, четвертый занимался рекламой. Рабби зарабатывал большие деньги, но его расходы часто превосходили доходы, по крайней мере, так он отчитывался в налоговой декларации. Он ложился спать в два часа ночи и вставал в семь утра, ел килограммовые бифштексы, курил гаванские сигары, пил шампанское и жертвовал деньги на разные благотворительные цели. У него было невероятно высокое давление, и доктора предупреждали его об угрозе инфаркта, но и в шестьдесят четыре года энергии у него было хоть отбавляй. Не зря его прозвали «энергичный раввин».
Работая на рабби Лемперта, Герман узнал все его достоинства и недостатки. Рабби Лемперт был одновременно толстокожим, добродушным, сентиментальным, хитрым, грубым и наивным. С детских лет он помнил наизусть малоизвестные мидраши и отрывки из Гемары, но мог ошибиться, цитируя Пятикнижие. Он грешил и каялся, искал признания, обладая при этом врожденным властолюбием Амана[6]. У рабби был огромный живот. Он был метр восемьдесят ростом и весил под сто килограммов.
Рабби Лемперт изображал из себя донжуана, но Герман быстро понял, что рабби не везло с женским полом. Он все еще искал настоящую любовь и часто выставлял себя на посмешище из-за этих нелепых поисков. Дошло до того, что однажды ревнивый муж побил рабби в отеле в Атлантик-Сити…
Кабинет Германа находился в здании на Двадцать Третьей улице, недалеко от Четвертой авеню.
Герман с Ядвигой жили в старом доме, где обосновались семейные пары пенсионеров, нуждавшихся в свежем воздухе для поправки здоровья. Они ходили в синагогу и читали газеты на идише. В жаркие дни соседи выносили на улицу табуретки и складные стульчики и беседовали о старой родине, об американских детях и внуках, о крахе на Уолл-стрит в двадцать девятом году, о пользе бани, витаминов и минеральной воды из источников в Саратога-Спрингс.
Герману часто хотелось поближе познакомиться с этими евреями и их женами, но приходилось обходить их стороной во избежание ненужных сложностей. Поэтому он с молодецкой удалью преодолел шатающиеся ступеньки и быстро свернул направо, прежде чем кто-нибудь успел его остановить.
До метро на Стилвелл-авеню Герман мог дойти по Мермейд-авеню, Нептун-авеню, Серф-авеню или по набережной. В каждой из этих дорог была своя прелесть. На сей раз он выбрал Мермейд-авеню. В этой улице был какой-то восточноевропейский уют: на стенах еще висели прошлогодние объявления о выступлениях канторов и раввинов в Дни трепета[7]. Из ресторанов и кофеен доносились запахи бульона, каши, рубленой печенки, хрена и чеснока. В пекарнях продавали бабки и яичные бисквиты, штрудели и пирожки с луком. На уличных прилавках женщины вытаскивали из банок соленые огурцы.
Запахи переносили Германа обратно в Цевкув, Варшаву, Краков. То повеет медовым бисквитом, то селедочным рассолом, то кислой капустой или свежевыпеченными бубликами. Герман никогда не отличался большим аппетитом, но недостаток еды в годы войны приучил его всякий раз чувствовать голод при виде продовольствия. Солнце освещало корзины и ящики с апельсинами, бананами, вишней, клубникой и помидорами. Чего здесь только нет! В сезон сюда привозили черную смородину и сливу, которая созревает обычно только в августе.
Отец небесный, здесь евреи могут жить свободно! На проспекте и в боковых улицах можно было увидеть синагоги, еврейские школы, даже школу с преподаванием на идише. Шагая по улице, Герман высматривал места, где можно спрятаться от нацистов. Где бы тут соорудить укрытие? А если спрятаться на колокольне костела? Он никогда не был партизаном, но теперь часто искал позиции, удобные для обстрела нацистского патруля…
На Стилвелл-авеню Герман снова повернул направо. Его овеяло зноем и сладковатым запахом Кони-Айленда. Оттуда неслись крики зазывал, приглашающих в паноптикумы и цирки, где показывают женщин без головы, девушек-русалок, богатырей, разрывающих оковы, всевозможных чудовищ, летучих мышей и драконов. Там было все на свете: астрологи, составляющие гороскопы, лавки с хот-догами, стойки с прохладительными напитками, пиццерии, лотереи, карусели, тиры, пасторы-миссионеры и экстрасенсы, вызывающие души умерших за пятьдесят центов.
У входа в метро итальянец с выпученными глазами бил длинным ножом по железной штанге, повторяя много раз одно и то же слово голосом, который вырывался из самого чрева и перекрывал общий гомон. Он продавал сахарную вату и мягкое мороженое, которое таяло, как только оказывалось в стаканчике.
Вдали, по другую сторону набережной, блестел и серебрился океан, полный прыгающих, купающихся и плавающих тел. Все вокруг было дешевым и суетным, но в то же время красочным, полным сытости, роскоши и свободы, которую способны оценить только те, кому знаком вкус рабства.
Вскоре Герман спустился в метро. Из поездов выходили толпы пассажиров, среди них было много молодежи. Герман нигде не встречал таких диких выражений на лицах, как здесь. Но вероятно, это была дикость иного рода, нежели в Европе. Молодыми людьми владело не желание причинить боль другому, а просто страсть к удовольствиям. Они бегали, орали, как сумасшедшие, толкались и скакали, как козлы. У большинства были темные глаза, низкие лбы, черные вьющиеся волосы. Метро кишело итальянцами, греками, пуэрториканцами. Юные девушки с высокой грудью смеялись, жевали жвачку, пили кока-колу из бутылок, они несли с собой сумки с едой, подстилки для пляжа, крем от загара и солнечные зонтики.
Как и Герман, все они были одолеваемы повседневными заботами и иллюзиями этого мира.
Герман поднялся по лестнице к платформе линии «L», и тут же подошел поезд. Из вагона ударила жара, как из печки. Гудели вентиляторы, устройство для открывания и закрывания дверей жалобно скрипело. Яркий свет ламп слепил глаза. На кирпично-красном полу валялись газеты, ореховая скорлупа, белели пятна от выплюнутой жевательной резинки. Полуголые черные мальчишки чистили ботинки сидящим пассажирам, склоняясь к их ногам, как служители древнего языческого культа.
На скамейке лежала оставленная кем-то еврейская газета. Герман стал просматривать заголовки: Сталин сказал в интервью, что коммунизм и капитализм способны к мирному сосуществованию[8]; в Китае произошли бои между красными и войсками Чан Кайши. На внутренних полосах газеты беженцы описывали ужасы Майданека, Треблинки и Освенцима. Беженец свидетельствовал о десяти тысячах польских офицеров, расстрелянных большевиками в лесу