Враги. История любви — страница 32 из 58

ша, не покается, она со всеми своими иллюзиями и амбициями до мозга костей современная женщина.

Лучше всего, если он, Герман, уедет из Нью-Йорка. Он поселится в каком-нибудь далеком городке. Иначе его будет постоянно одолевать искушение вернуться к Маше. Одно ее имя волнует его. Телефонный звонок возбуждает нервную систему. В этом звуке слышна ее ярость, похоть, привязанность. Когда он смотрит в комментарии Раши[91] или тосафистов[92], ему вспоминаются Машины ласки, пикантные разговоры, игривые замечания, насмешки над всеми теми, кто вожделеет ее и бегает за ней, как кобель за сукой. Без сомнения, это Маша виновата в том, что случилось с Леоном Торчинером. У нее есть тысяча способов, как сделать свинью кошерной[93].

На мгновение мысли Германа как будто остановились. Он сидел над Гемарой и смотрел на буквы и слова. От них веяло чем-то родным, чем-то таким, что никогда не может стать чужим или состариться. В этих текстах — его дом. Страницами этих книг были воспитаны его родители, родители его родителей, все поколения, от которых он происходит. Эту манеру письма не смогли перевести ни на какой другой язык, только переложить на идиш. Даже такая фраза, как «жена существует только для красоты», имела здесь глубоко религиозный смысл. От нее пахло не косметикой, а синагогой, женской частью молельни, покаянными молитвами, причитаниями, изгнанием, мученичеством.

Разве это можно объяснить? Евреи взяли слова с рыночной площади, из лавок, из ремесленных мастерских, из спален и наделили их святостью. Даже слова «вор» и «разбойник» приобрели в Гемаре новое звучание, другое значение, другие ассоциации, чем в других языках. Грешники из Гемары воровали и грабили только ради того, чтобы евреям было чему учиться, чтобы Раши мог оставить по этому поводу свой комментарий, чтобы тосафисты задали свои вопросы, чтобы Магаршо, Магарам и Магаршаль[94] искали противоречия, приводили интерпретации и заканчивали свои рассуждения фразами: «следует постановить» или «требует дальнейшего рассмотрения»… Даже язычники, упомянутые в Гемаре, служат идолам только ради того, чтобы в Талмуде появился трактат об идолопоклонстве.

Телефон зазвонил снова, и Герману показалось, что в звуке звонка он слышит Машин крик. Он услышал ее призыв: ты можешь, по крайней мере, меня выслушать! По закону нельзя слушать только одну сторону, если один оговаривает другого и позорит его, то он и сам не заслуживает доверия. Герман знал, что он нарушает все обеты, и тем не менее встал и поднял трубку. Он сказал:

— Алло.

В трубке было странно тихо. Должно быть, Маша потеряла дар речи. Оба прислушивались к напряженному молчанию, к непониманию и обиде, древней, как Адам и Ева. Герман спросил:

— Кто это?

Никто не ответил.

— Шлюха проклятая!

Герман различил что-то вроде легкого вздоха. Потом Маша спросила:

— Ты еще жив?

— Да, я жив.

Опять наступило долгое молчание.

— Что с тобой случилось?

— Случилось то, что ты самая мерзкая и низкая тварь, которую я когда-либо встречал. Жалкое отродье, свинья, мразь!

Последние слова он выкрикнул, у него перехватило дыхание. Маша помедлила.

— Ты и правда свихнулся!..

— Будь проклят тот день, когда я тебя встретил! Сука, потаскуха!

— Господи, что я сделала?

Пока Герман кричал, ему пришло в голову, что это не его, Германа, голос, не его манера общения. Его отец обычно кричал так на неверующего еврея: гой, злодей, еретик. Это был древний еврейский крик против тех, кто преступает закон, нарушает договор. Маша закашляла и захлюпала. Она словно задыхалась от рыданий.

— Кто тебе сказал? Леон?

Герман обещал Леону Торчинеру не упоминать его имени, но и не мог скрывать, откуда получил информацию. С какой стати он должен лгать из-за Леона? И что ему выдумать? Он не ответил и услышал Машины слова:

— Это самый отвратительный человек, которого мне довелось встретить в жизни.

— Он отвратителен, но он сказал правду.

— Правда в том, что он предложил мне это, но я плюнула ему в лицо. Это правда. Если я лгу, пусть я не доживу до завтра, пусть никогда не обрету покой после смерти. Устрой нам встречу! Если он осмелится повторить ту же клевету, я убью и его, и себя. Боже мой!

Маша кричала не своим голосом, а голосом оклеветанной еврейской девушки. Все это было до боли знакомо Герману, он словно слышал голоса поколений.

После клятвы Маша разрыдалась. Она рыдала, как дщерь Израилева, имя которой пытался обесчестить какой-то проходимец. У Германа внутри все оборвалось.

— Ну, я лучше промолчу.

— Он не еврей, он нацист!

Маша так закричала, что Герману пришлось отодвинуть трубку от уха. Он стоял и прислушивался к ее плачу. Вместо того чтобы постепенно утихнуть, рыдания становились все громче и жалобнее. В Германе снова пробуждалась ярость.

— У тебя был любовник в Америке!

— Если у меня был любовник в Америке, пусть я заболею раком, пусть Бог услышит мои слова и накажет меня. А если это Леон придумал, пусть проклятье поразит его! Святой Отец, посмотри, что они делают со мной! Если он говорит правду, пусть ребенок умрет в моей утробе…

— Перестань, ты клянешься, как торговка на рынке.

— Нет мне больше жизни!

И Маша захлебнулась в рыданиях на том конце провода.

Глава седьмая

I

Всю ночь шел снег, рыхлый снег, тяжелый, как соль. Переулок между Мермейд- и Нептун-авеню полностью засыпало. Несколько машин в переулке стояли покрытые снегом, сквозь который проглядывали их темные контуры. Герман подумал, что так, наверное, выглядели колесницы в Помпеях, после того как Везувий засыпал их на три четверти пеплом. Ночью небо приобрело фиолетовый оттенок, как будто чудо изменило мироздание и Земля вошла в новое, неизвестное ученым созвездие. Какое-то давно забытое чувство пробудилось в Германе. Ему вспомнилось детство: Ханука, заготовка гусиного жира загодя на Пасху, игра в дрейдл[95], катание на коньках по каналам и выделывание пируэтов, недельный раздел Торы «Ваейшев»[96] с последним словом «вайишкахейгу»[97], который дети расшифровывали как «Войцех играет в карты на Хануку»[98].

«Все это было когда-то, было! — говорил себе Герман. — Даже если принято считать, что время — это способ мышления, по утверждению Спинозы, или форма мировосприятия, согласно Канту. Однако нельзя отрицать тот факт, что зимой в Цевкуве топили печи толстыми поленьями. Отец, да покоится он в мире, читал Шулхан Арух с комментариями раввинов Йосефа Теомима[99] и Арье-Лейба Коэна[100]. Мама готовила перловку с фасолью, картошкой и сушеными грибами». Герман почувствовал во рту вкус этой каши. Он услышал папино бормотание над книгой, мамин разговор с Ядвигой на кухне, звон колокольчика на санях с дровами, которые крестьянин вез из лесу.

Хотя была зима, воздух на улице — створка окна была открыта — звенел и потрескивал, словно тысячи кузнечиков стрекотали в снегу. В доме было слишком жарко, на сей раз дворник топил всю ночь. Пар в батарее пел монотонную песню, полную тоски и печали, свойственной только неодушевленным предметам. Герману казалось, что пар в трубах жалуется: «Плохо, плохо, плохо… тоска, тоска, тоска…» Лампы не горели, комнату освещал почти дневной свет, розоватый, отражавшийся от неба и снега. Герману чудилось, будто это северное сияние, о котором он читал в книгах.

В эту ночь Герман не сомкнул глаз. Он уже обвенчался с Машей. Она, судя по его расчетам, была на шестом месяце, хотя живот был практически незаметен. У Ядвиги тоже была задержка.

«Вот меня и купили с потрохами!» — говорил себе Герман. Ему вспомнилась еврейская пословица: «Десять врагов не причинят человеку большего вреда, чем он сам». Во всем виноват его противник, гениальный шахматист. Вместо того чтобы поставить ему неожиданный мат (это он тоже умеет), он загоняет Германа в угол, блокирует его фигуры своими и готовит мат, какой обычно ставят новичку.

Герман сидел на стуле в банном халате и шлепанцах, грелся и вдыхал холодный воздух с океана, с залива. Он выглянул на ночную улицу. Ему захотелось произнести молитву, но как может такой, как он, брать на себя смелость разговаривать с Высшими Силами? И о чем ему просить?

Он вернулся в кровать и лег рядом в Ядвигой. Сегодня в некотором смысле была их последняя ночь, потому что завтра Герману предстояло ехать в одну из своих выдуманных поездок, то есть провести время с Машей в Бруклине.

С тех пор как он обвенчался с Машей и надел на нее обручальное кольцо, она стал вести себя как жена. Она убирала комнатку, где они жили. Ей уже не надо было скрываться от матери по ночам. Маша пообещала Герману больше не спорить с ним, но обещание не выполняла — оскорбляла Ядвигу при любой возможности и кляла ее на чем свет стоит. Как-то у Маши вырвалось, что она убьет эту крестьянку.

Машина надежда на то, что венчание успокоит маму, не оправдалась. Шифра-Пуа за глаза упрекала Германа, жаловалась, что его брак с Машей — это просто обман и издевательство над ней и над Машей. Она запретила Герману звать ее тещей. Мать и дочь постоянно злились друг на друга и разговаривали только по необходимости. Шифра-Пуа стала еще богомольнее, она постоянно советовалась со священными книгами, читала еврейские газеты и мемуары жертв нацизма. Днем она часто лежала в темной спальне, и было неясно, дремлет она или копается в собственных воспоминаниях.

Беременность Ядвиги стала еще одной катастрофой. Раввин из синагоги, где Ядвига молилась в Судный день, взял с нее десять долларов, знакомая сводила ее в микву, и Ядвига разом превратилась в еврейку. Она начала следовать правилам ритуальной чистоты и кашрута. То и дело она задавала Герману вопросы: можно убрать мясо в холодильник, в котором стоит бутылка молока?