Миссис Шраер заулыбалась. Ее желтые глаза наполнились льстивой веселостью. Морщины на лице стали глубже, они напоминали татуировку первобытных людей.
— К чему вы это рассказываете, мистер Пешелес?
— A, just so[136]. В жизни всякое бывает. Особенно в наше время, когда все перевернулось с ног на голову…
Мистер Пешелес подмигнул и вытянул губы, словно решил свистнуть. Потом засунул руку в нагрудный карман и подал Тамаре две визитные карточки:
— Кем бы вы ни были, давайте будем знакомы.
Как только гости вышли, Ядвига снова расплакалась. Слезы полились у нее из глаз, лицо мгновенно исказилось. По всей видимости, Ядвига решила продолжить прерванный скандал.
— Куда ты уходишь? Почему ты оставляешь меня одну? Пани Тамара! — Ядвига повысила голос. — Он не торгует книгами. Все это ложь, брехня. У него есть любовница, и он бегает к ней. Это уже всем известно. Соседи смеются надо мной. А я спасла ему жизнь. Нас всех хотели расстрелять: меня, мою мамочку, мою сестру Марьяшу. В деревне все знали, что мы прячем еврея, в нас плевали и били стекла в доме! На наших полях пасли коров, а мы и возразить не смели, потому что любой негодяй мог сдать нас немцам. Я последний кусок изо рта вынимала и несла ему на сеновал. Я выносила за ним горшок…
— В самом деле, Ядвига, постыдилась бы, — проговорил Герман, удивляясь собственным словам.
— Мне стыдиться? Это тебе должно быть стыдно! Это ты всех держишь за дураков, ты сказал, что твоя жена умерла, но вот она стоит здесь. В этом доме слышно каждое слово, все уже знают о моем горе и позоре!
— Герман, мне надо идти! — воскликнула Тамара. — Завтра я ложусь в больницу. Мне должны вынуть пулю, вот отсюда. — Тамара показала Ядвиге на бедро. — Я скажу тебе одно, Ядзя: он не знал, что я жива. Я совсем недавно приехала из России.
— Да, но она звонит ему каждый день, эта любовница. Он думает, что я не понимаю, но я понимаю идиш. Каждое слово. Они смеются надо мной. Он болтается где-то с этой сукой, приходит домой измученный и без гроша в кармане. Хозяйка заходит каждый день, требует квартирную плату и угрожает, что выкинет нас отсюда в разгар зимы. Я могла бы пойти работать на завод, но я ношу его ребенка. Здесь надо обращаться в больницу, к доктору. Здесь никто не рожает дома.
— Это ты хотела ребенка, а не я.
— Разве это грех? Я тебя никуда не пущу! — крикнула Ядвига. Она подбежала к двери и загородила ее руками.
Тамара сказала:
— Ядзя, мне надо идти.
— Пусть пани не сердится. Это не вина пани. Он обманывает всех. Если он хочет вернуться к пани, я отступлюсь. Я отдам ребенка. Здесь можно отдать ребенка, еще и денег за это получу…
— Не говори ерунды, Ядзя. Я не вернусь к нему, а ты не отдашь ребенка. Ребенок не обманет. Ребенок останется навсегда твоим. Я найду для тебя больницу и доктора. Пережить бы только операцию.
— О, пани Тамара!
— Ядзя, пусти меня! — сказал Герман угрожающе.
— Ты никуда не пойдешь!
— Ядзя, меня ждет раввин. Я работаю на него. Если я не встречусь с ним сейчас, я останусь без куска хлеба.
— Это ложь, ложь, проститутка тебя ждет, а не раввин.
— Клянусь Богом и душами моих родителей, что меня ждет раввин.
— Пусть он приедет сюда! Мы никого не гоним. В доме все кошерно.
— Ну, я поняла, что у вас тут происходит, — сказала Тамара сама себе и им двоим. — Мне надо идти, потому что уже завтра утром я ложусь в больницу. А сегодня мне надо еще постирать вещи и приготовить белье. Ядзя, выпусти меня.
— Все-таки решила лечь в больницу? В какую именно? Как она называется? — спросил Герман.
— Какая разница? Если выживу, то выйду оттуда, а если нет, то меня похоронят без тебя. Ты не обязан навещать мою могилу.
— В самом деле, Тамара, весь мир против меня. Я пока еще никого не убил.
— Не хочу, чтобы ты меня навещал. Еще цветы принесешь или что-нибудь другое. Я вижу, в каком ты положении. И потом, как только доктора узнают, что у меня есть мужчина, они выставят тебе счет. Я им сказала, что у меня здесь никого нет, пусть так и останется. Я дам о себе знать.
Тамара подошла к Ядзе и поцеловала ее. Ядвига положила голову Тамаре на плечо. У нее вырвался душераздирающий крик. Она принялась целовать Тамарин лоб, щеки, руки. Ядвига склонилась, словно опускаясь на колени. Она быстро бормотала что-то на своем крестьянском наречии, но было совершенно непонятно, что она говорит. Ее лицо опухло и намокло от слез.
Как только Тамара вышла, Ядвига воинственно загородила руками дверь:
— Сегодня ты никуда не пойдешь!
— Посмотрим.
Герман подождал, пока затихнут Тамарины шаги.
— Говорю тебе в последний раз: пусти меня!
— Только через мой труп!
Герман схватил Ядвигу за обе руки и принялся грубо, молча бороться с ней. Он почувствовал в себе силу, о которой и сам не подозревал. Герман с силой толкнул Ядвигу, и она упала. Раздался глухой стук.
Герман распахнул дверь и выбежал из дома. Он забыл надеть калоши, но о возвращении не могло быть и речи. Он прыгал через шатающиеся ступеньки и слышал то ли призыв, то ли стон. «Может, я сломал ей позвоночник…» Он вспомнил, как некогда учил, что, нарушая одну из десяти заповедей, человек нарушает все. «Я кончу тем, что стану убийцей», — сказал он себе.
Наступил вечер, но Герман и не заметил этого. На лестнице было темно. Дверь осталась открытой, но он не оглядывался. Герман вылетел на улицу, между сугробами его ждала Тамара в шубе, меховой шапке и сапогах — кусочек России, чудом переместившийся в Америку.
Тамара крикнула:
— Где твои калоши? Ты не можешь так идти!
— У меня нет выбора.
— Хочешь покончить жизнь самоубийством, да?
— Это лучше всего.
— Что ты сделал? Побил ее?
— Сделал, что смог.
— Вернись, возьми калоши. Получишь воспаление легких.
— Не твое дело, что я получу. Пошли вы все к черту!
— Ну, настоящий Герман… В какую грязь ты вляпался? Подожди, я поднимусь и принесу твои калоши.
— Нет, ты никуда не пойдешь!
— Ладно, будет одним идиотом меньше.
Тамара побрела по кривой тропинке между сугробами. Улица выглядела по-вечернему пустынной, снег отливал кристальной синевой. Время от времени Тамара оглядывалась назад. Фонари уже зажглись, спустились сумерки. Небо было затянуто желтоватыми, ржаво-коричневыми тучами, предвещавшими непогоду. Дул ледяной ветер.
Вдруг наверху открылось окно, из него выпала калоша. Потом полетела вторая. Это побитая Ядвига встала с пола и бросала Герману вслед калоши. Он поднял глаза к окну, она тут же закрыла его и задернула занавески. Тамара обернулась. В темноте она рассмеялась горьким смехом над этой жалостью по отношению к тому, кто ее не заслуживал. Она подмигнула и погрозила Герману кулаком.
Герман сразу надел калоши, зачерпнув при этом полные ботинки снега. Тамара подождала, пока Герман догонит ее. Она сказала:
— Худшему псу достаются лучшие кости… Так было всегда и везде. Почему?
Она взяла Германа под руку, и они побрели дальше, как пожилая супружеская пара. С крыш сдувало снег. Мермейд-авеню была покрыта сугробами. В снегу виднелся мертвый голубь, торчали только красные лапки. «Да, святое создание, ты уже свое отмучился, — сказал себе мысленно Герман. — Хорошо тебе…» Его охватила горечь, стало тяжело на сердце. Он поднял взгляд к небу. «Зачем Ты создал его, если ему предстоял такой конец? Как долго Ты еще собираешься молчать, Ты, всемогущее Божество?»
Герман и Тамара дошли молча до Стиллвел-авеню и сели вместе в метро. Тамаре надо было выходить на Четырнадцатой улице, а Герману — на Таймс-сквер. Все сидячие места были заняты, кроме одного узкого бокового сиденья, куда они и втиснулись.
— Ты же решила не делать операцию, — сказал Герман.
— Да что мне терять, кроме своей никчемной жизни?
Герман опустил голову. Он представил себе, что они с Тамарой едут в одном из тех вагонов, которые везли евреев в газовые камеры. Герман фантазировал: существует таблетка, которую можно принять и проспать семьдесят лет, как Хони Амеагель… Теперь у него было одно желание — бежать от всех и вся, забраться в какую-нибудь дыру и ни о чем не думать, ни на что не надеяться. Он отдавал себе отчет в том, что, по существу, он мечтает о могиле.
На Юнион-сквер Тамара попрощалась с ним, он встал и поцеловал ее. Тамара расплакалась, и лицо Германа стало мокрым от ее слез.
— Не поминай лихом! — сказала она.
— Прости меня!
— Это не твоя вина…
Тамара вышла. Герман вернулся в слабо освещенный угол. Ему вдруг почудилось, что он слышит голос отца. «Ну, и что же ты наделал? — говорил ему отец. — Сделал невыносимой и свою жизнь и чужие. Потерял и этот мир, и мир грядущий… Нам стыдно за тебя в раю».
Герман вышел на Таймс-сквер и, пересел на экспресс. Здесь было светлее, чем в прежнем вагоне. Герман закрыл глаза. Он больше не мог смотреть на пассажиров, лампы, рекламу. Раввин разгадал все тайны Германа, духовно раздел его. Без конспирации его любовь превратилась в позор, обузу, насилие… Но избежать этого Герману уже не удастся, если только не бросить всех и вся в эту холодную зимнюю ночь и не исчезнуть…
Герман вышел на станции в Бронксе и направился к переулку, где жили Шифра-Пуа и Маша. Он сразу узнал машину раввина. Тот заехал на своем «кадиллаке» на заснеженную улицу, почти полностью перегородив ее. В окнах Шифры-Пуи было светло. В доме, должно быть, зажгли лампы. Юношеский стыд охватил Германа. Он по-детски представил, как вваливается со своим бледным лицом, красным замерзшим носом, в потрепанной одежде в ярко освещенную квартиру. На крыльце Герман принялся отряхивать снег и тереть щеки, чтобы на них появился румянец. В темноте он поправил галстук и вытер мокрый лоб и волосы платком. Что ж, надо испить эту горечь до дна…
Герман только теперь понял, что раввин не нашел никаких ошибок в его статье. Ему нужен был только повод вмешаться в жалкую личную жизнь Германа. Многие избегали раввина, потому что он вел себя так со всеми.