Враги — страница 16 из 58

Полумёртвого, истерзанного священника Воецкого куда-то перевели. В камере было человек 50–60 полулюдей-полутрупов. Был здесь похожий на тень, измученный пытками и поркой инженер Комаровский – тот самый, который приветствовал приход большевиков, инженер Курушин, бухгалтер Вишневский, моторист Прутков, юнкер Адамович, коммерсант Аккерман и другие, не знакомые Синцову люди.

Ночью все вскочили, трепещущие, бледные, с расширенными глазами. Прислушивались к выстрелам, к пулемётной дроби сначала с ужасом – не новые ли массовые расстрелы? Но систематичность пулемётного огня и многочисленность очагов перестрелки показывали, что в городе идёт бой.

Тогда в валившихся, напоенных смертельной тоской глазах заискрилась безумная надежда – неужели спасение?

– Японцы! – зашептали пересохшие губы. – Японцы выступили!

Смотрели друг на друга и верили, хотели, жадно хотели верить, что вот скоро, сейчас, может быть, откроются двери тюрьмы, что придут спасители, что страшные дни и особенно ночи, наполненные избиениями, пытками, смертью, кровью, останутся где-то позади, в далёком прошлом, как кошмар, как сатанинское наваждение.

В тюрьме, по коридорам, забегали партизаны, заговорили беспокойно, тревожно, испуганно. Перекликались, растерянно звонили по телефону, что-то приказывали друг другу, матерились. Об арестованных как будто забыли, будя в их душе с каждой минутой всё большую радость.

Но уже под утро эта радость снова сменилась ужасом. Скрипя сапогами по укатанному снегу, во двор тюрьмы торопливо вошёл большой отряд. Коридоры наполнились грохотом многочисленных шагов, стуком прикладов, грубыми, пьяными голосами. Кто-то властно распоряжался, кричал, ругался. Потом прошёл по коридору, крича в глазки камер:

– Что, гады, обрадовались? Японцев ждёте? Я вам покажу японцев! Всех укоцаем!

– Лапта! – смертельным шепотом прошуршало по всем камерам. – Главный палач!

– Выводи! – наполнил коридор всё тот же властный голос.

Заскрипели двери сразу нескольких камер.

– Ну, выходи, гады! Товарищи, пусть всё скидают, до белья, пригодится одёжа трудовому народу! Скидавай, скидавай, сволочи, всё скидавай! Вяжи верёвкой!

Из коридора неслись крики, плач, мольба, удары, матерная ругань. Леонид забился в угол камеры, закрыл глаза, зажал уши руками.

Вокруг него было тяжёлое дыхание насмерть перепуганных людей. Кто-то рыдал, трое лежали в обмороке. Некоторые молились, встав на колени. Два брата Немчиновы слились в прощальном поцелуе. Кто-то зло шепнул инженеру Комаровскому:

– Поверили, впустили в город! Видите теперь, господин социалист, что такое наш добрый народ, богоносец! Эх, пропали мы из-за ваших бредней!

– Оставьте его! – сказал Курушин. – Что там говорить на пороге смерти… Вы только посмотрите на него: это уже не человек, а труп…

С грохотом и шумом людей, как баранов, повели во двор. До обострённого слуха оставшихся донеслись крики смертельной боли, грубая ругань, глухие удары, негромкие голоса:

– Бей гада! Смотри, живучий!

– Здесь же, во дворе! Господи, Господи! – хрипел кто-то рядом с Леонидом.

– Не стреляют… штыками… прикладами… – шелестело по камере. – Сейчас за нами придут!

В камере нельзя было всем сесть. Но стоять никто не мог – от ужаса, от предсмертной слабости. В углу холодел труп какого-то старика, умершего от разрыва сердца.

– Господи Боже мой! – истерически рыдал Вишневский. – Ты видишь всё! Что же это… что же это… что же это…

XXXVI.

Их час ещё не пришёл в эту страшную ночь. Ещё сутки мучились они, слыша, как убивают людей во дворе тюрьмы – систематически, холодно, спокойно, как бьют скот на бойне, как бьют колотушками кету во время осеннего хода на Амуре, когда обалделая рыба наполняет заездки и её нужно глушить, чтобы она не выскочила за борт кунгасов.

В городе шёл бой, то приближаясь, то удаляясь от тюрьмы, воскрешая и снова туша надежды на спасение. Приходили пьяные, озверелые партизаны, кричали заключённым, что дело японцев проиграно, что большая их часть перебита, что теперь все белые гады будут уничтожены.

Целый день пороли и убивали во дворе. Но ту камеру, в которой сидел Леонид, почему-то не трогали: словно забыли о ней.

Но не забыли. Ночью опять грохот сапог и прикладов заполнил коридор. Опять ругань, команда, дикий вой избиваемых… Наконец, как громовые удары, застучали приклады у самой двери камеры.

Заскрипел замок, дверь распахнулась.

– Выходи!

– Товарищ Лапта, а по списку проверить не надо?

– Какой тебе список? К… список! Комаровский тут?

Еле прошелестел слабый голос:

– Здесь…

– Ну, эта самая камера! Выходи все!

Покорно, без слов, без мольбы, только тяжело дыша, выходили все – один за другим, как тени уже, как призраки людей, а не люди.

– Снимай одежду, кто не раздет! У кого кольца, золотые кресты – снимай! Да поживей! Некогда с вами! И носки снимай!

Леонид автоматически стал раздеваться. Мелькнула мысль броситься перед этими людьми на колени, умолять о пощаде, сказать, что он ещё юн, что ничего ещё не видел в своей такой короткой жизни, что совсем он не враг народа, что ничто так не дорого ему, как народ, как необъятная, прекрасная его родина Россия…

Но затуманенными от слез глазами взглянул на эти пьяные, тупые лица, бледные от злобы, ожесточение и ещё чего-то – как будто от ужаса перед тем, что предстоит сейчас сделать, – и покорно и молча протянул руки навстречу верёвке, которую уже держал наготове партизан.

– Назад руки… заворачивай назад, дура! – буркнул партизан, искусственно разжигая в себе злобу.

– Не могу… рука у меня ранена, – прошептал Леонид.

– А! Ранена! Это ты – Синцов, гадёныш? Наших бил! – закричал партизан и с такой силой завернул Леониду назад руки, что юноша закричал от боли. – Ничего, не долго терпеть!

Почему-то партизан всё-таки не связал Леонида.

Покачиваясь на дрожащих ногах, как сквозь туман, увидел Леонид, как связывали других его товарищей, как некоторых приводили в чувство ударами и холодной водой, как вместе с кожей и мясом сорвал один партизан кольцо с пальца толстого еврея-коммерсанта.

Леонид стоял босыми ногами на ледяном полу, и одной из последних его мыслей было опасение простудиться. Потом он пошёл к выходу, туда, где ждала смерть, в которую он не мог верить даже в эту страшную минуту.

Трясясь и плача, он ещё успел увидеть плохо освещённый двор, шеренги вооружённых, молчаливых людей. Его толкнули вперёд, босыми ногами на снег.

К Леониду подбежали сразу несколько человек с винтовками наперевес. Он не успел даже вскрикнуть…

Через двадцать минут всё было кончено – ни стона, ни вздоха не слышал больше этот страшный двор.

– Подводы приехали? – начальническим баритоном спросила одна из тёмных фигур. – Убрать падаль на Амур, к прорубям. Ф-фу – вот сколько гадов. Товарищ Фролов, как думаешь, если бы сейчас спиртяги дёрнуть? Пойдём?

XXXVII.

Леонид открыл глаза и протяжно застонал.

Первое, что он увидел, это были мириады звёзд – ярких, сверкающих на тёмно-синем бархате неба. Луна белела где-то сбоку – холодным, мертвенным светом. Леонид повернул к ней голову – и почувствовал страшную боль в нескольких местах тела.

И вдруг сразу, словно молния, встал перед ним коридор, дорога туда, тёмный двор, тёмные фигуры… Он вскрикнул – как будто снова шёл туда, навстречу этим людям… Потрясающий озноб охватил его… он протянул руку, попал в снег, во что-то мокрое, приподнялся. Скрипя зубами от боли, повернул голову направо, налево.

Направо была снежная равнина: Амур. На берегу поблескивали окна домов. Налево… налево, высоко громоздясь, была гора тел. Леонид впился в неё безумными глазами.

При свете луны он хорошо узнал многих, многих в этой страшной груде тел. Узнал со свёрнутой на сторону челюстью инженера Комаровского, исколотого штыками Вишневского, залитого кровью Немчинова, владельца катеров Назарова, который почти стоял на трупах, с выколотыми глазами и смеющимся лицом.

Леонид застонал от боли, но поднялся на ноги. На нём были только старенькие суконные брюки, на которые партизаны не польстились, и нижняя рубашка, совершенно мокрая от крови. Его трясло так, что зубы стучали и лязгали, а всё тело сводило, как в судорогах.

Он ощупал себя. Ниже правого лёгкого, сбоку, его пальцы уткнулись в глубокую, маленькую рану.

«Штык» – странно спокойно подумал он. По затылку текла кровь. Он ощупал голову и попал в сгустки крови; видимо, ударили прикладом. Больше ран не было.

«Как будто не серьёзно. Только бы не замёрзнуть». Инстинкт самосохранения повернул его к берегу, к огонькам домов, к теплу. Там отец, мать, сестры…

Боже мой, если бы добраться до них! Он стал ориентироваться по домам, по пристаням и складам. Нет, до дома далеко. Нужно пересечь город. Но хоть до первого дома, до тепла, до спасения…

Он побрёл по снегу, охая, приседая и снова поднимаясь и бредя: жить, жить, жить! Он чувствовал, как немеют пальцы на ногах, проваливающихся в глубокий снег, как замерзает кровь на затылке. Он нагибался, тёр босые ноги, притоптывал ими, вскрикивал от боли в боку, забыв об осторожности, забыв, что по берегу бродят партизаны.

Он наметил себе ближайший дом и решил, что рискнёт войти в него – что бы его ни ждало. Он чувствовал, что долго идти не сможет.

Спотыкаясь, падая, останавливаясь, чтобы потереть снегом замерзающие пальцы ног, он шёл до берега около часа. С трудом поднялся по наезженной, скользкой дороге к первому освещённому дому. Подошёл к окну, заглянул. Окно было покрыто звёздочками снега и льдом. Ничего не было ни видно, ни слышно.

Леонид почувствовал, что сейчас упадёт. Он постучал в стекло – сначала робко, потом сильнее. Выпуская клубы пара, открылась дверь. Вышел высокий человек.

– Кто такой? Что нужно?

– Помогите, – слабо простонал Леонид. – Я ранен.

– Ранен? Кто таков, откуда? Да ты пошто без одёжи?