оветчик с КВжд был когда-то на Урале главой чекистов. Отсюда происхождение и история манто понятны. Ну, вот, разве оповестить мир о таком случае – плохая антисоветская пропаганда?
В библиотеку вошла гимназистка – девочка лет четырнадцати. Робко стала у прилавка, оглядывая ряды книг на полках.
– Вы хотите записаться? – Полунин подошёл к девочке и увидел большие тёмно-карие, почти чёрные глаза, русые косы, завязанные на голове, пухлые губы. Девочка была очень хороша, со своим свежим, розовым, смущённым личиком.
– Да. Запишите меня на две книги.
– Ваша фамилия? – Полунин взял регистрационную карточку.
– Синцова.
Полунин быстро взглянул на девочку. «Гм… Синцова… Не дочь ли Николая Ивановича Синцова? Где он? Был в Николаевске. Уж не погиб ли там?
Вдруг болезненно сжалось сердце: так ярко вспомнился далёкий, далёкий уже разговор в Благовещенске, в саду, с отцом и Николаем Ивановичем Синцовым, приятелем отца, николаевским учителем и рыбопромышленником. Боже, как давно это было! И всё ушло… отца уже нет, нет и того сада: написали Полунину, что тенистый, милый сад вырубили стоявшие в их доме читинские курсанты, пришедшие усмирять восстание зазейских крестьян. Вырубили на дрова, ибо зима была лютая, топить было нечем и курсанты мёрзли в бывшем полунинском доме.
– Ваше имя, отчество? – снова посмотрел на гимназистку Полунин.
– Ольга Николаевна.
«Николаевна! Дочь, дочь!» – подумал Полунин и взволнованно спросил:
– Вы не из Николаевска?
– Из Николаевска.
– Ваш отец был преподавателем в реальном училище?
– Да.
– Он приезжал в 1919 году в Благовещенск по делам?
– В 1919? Да, приезжал.
– Ну, так мы хорошо знакомы с ним. Он друг моего покойного отца. Моя фамилия Полунин. Где сейчас Николай Иванович? В Харбине?
Девочка опустила голову и почти прошептала:
– Нет. Папа погиб в Николаевске. Убили партизаны.
– Боже мой! – воскликнул Полунин. – Царствие ему небесное! Вот не знал… То же, что и с моим отцом: его убили в Благовещенске.
Волна жалости к этой девочке охватила его.
– Ну, а ваша мама… кажется, Анна Алексеевна, как? Где она, здесь, с вами?
– Да, мама здесь.
– У вас ещё были брат, сестры?
Ольга Синцова опустила голову ещё ниже.
– Брата Лёню и старшую сестру Тамару тоже убили… в Николаевске. Самая младшая, Надя, здесь, с нами.
– Вот ужас! – растерянно сказал Полунин. – Не знал… не знал…
Полунин неловко замолчал, не зная, как выразить своё сочувствие этой девочке, которая столько пережила на своём коротком веку. Заполнил регистрационную карточку, спросил, какие она возьмёт книги.
– Дайте мне «Обрыв» и что-нибудь Чехова.
Девочка собиралась уходить. Полунин остановил её.
– Передайте Анне Алексеевне поклон. Я хотел бы повидать её. Где вы живёте?
Ольга назвала улицу и номер дома.
– Только когда будете нас искать, – застенчиво сказала девочка, – спрашивайте не Синцову, а Григоренко. Мама замужем за железнодорожником. Когда вы придёте?
– Да вот не знаю, как вам будет удобнее. Я могу в воскресенье.
– Приходите. Мама будет очень рада. Я ей скажу, что вы сын Полунина. Я тогда маленькая была, не помню, а мама, конечно, помнит. Приходите.
Анна Алексеевна взволнованно обрадовалась приходу Полунина. Его отца она хорошо знала, помнила и Сашеньку – ещё гимназистом, когда до войны ездила с Николаем Ивановичем в Благовещенск. Сейчас сидели, вспоминали прошлое, вспоминали погибших близких людей. Анна Алексеевна поплакала, рассказала Полунину свою грустную эпопею. Рассказала о харбинской жизни, о том, как связала свою судьбу с Григоренко, о том, что он очень хороший человек, любит дочек, но что стал грустить и похварывать после того, как потерял деньги в Русско-Азиатском банке.
– Словно несчастье я ему принесла, – покачивала головой Анна Алексеевна. – Жил он беззаботно, один, без дум. Теперь потерял деньги, а нас четверо, дочек учить, одевать надо. Еле жалования хватает. На службе неприятности с товарищами: косятся, что китайский подданный Антоном Андреевич, китпод. Прислуга у нас была, теперь я сама всё делаю, дочки помогают. Мне бы их только на ноги поставить, образование им дать. Ведь большие они у меня уж: Оле – четырнадцать, Наде – девять. Но до самостоятельной жизни ещё далеко, ух, как далеко! Вырастить их, дать образование – а там можно мне и на покой, к Николаю Ивановичу.
– Ну, стыдно вам так говорить, – протестовал Полунин. – Вы ещё молодая, крепкая женщина. Рано о смерти думать…
– Пусто у меня здесь, – показала Анна Алексеевна на грудь. – Словно умерло всё после Николаевска. Николай Иванович, Леонид, Тамарочка… Это ведь всё куски души, куски жизни. Утром встаю – первая мысль о них. Ложусь спать, засыпаю – последняя дума о них. И ведь ничего-то не знаю – как погибли. Знала бы, всё как-то легче было бы. Может, и глупо это, а вот так думаю все эти семь лет.
Она вытерла слезы.
– Навеки, до самой смерти, всё это врезалось в память. Пришёл этот Фролов, партизан, арестовал Лёню, увёл. А потом, уже другой партизан, Хромов, бывший наш служащий на рыбалках, рассказал, как дальше дело было. Во время японского выступления всех, кто у них сидел под замком, партизаны перебили. И Лёнечку штыками искололи и на свалку вывезли. Лучше бы ему, бедному, умереть сразу. Но он очнулся, выполз как-то на берег и хотел спастись в первом доме, к которому подошёл. Но там были партизаны. Они позвонили в штаб, и Фролов им сказал, чтобы они добили моего мальчика. Они его увели на Амур и дострелили. Николай Иванович ходил с Хромовым тело искать, но не нашёл. А потом и за Николаем Ивановичем пришли… всё тот же Фролов. Увёл мужа – и больше я его не видела. Хромов говорил, что убили на кунгасе. Вывезли на Амур и там… колотушками. А Тамаре Фролов велел в штаб прийти. Больше я её не увидела. Истерзали, поди, доченьку и убили…
– Вы говорите – Фролов, – задумчиво спросил Полунин. – Я вспомнил сейчас, что допрашивал однажды в благовещенской тюрьме одного Фролова. Потом его судили, приговорили к смерти. Но он убежал. Говорили, что к Тряпицыну пробрался. Это, конечно, он и есть. Какой он из себя? Помните?
– Как не помнить! На всю жизнь запомнился. Очень высокий, молодой, здоровый. Белокурый, весёлый, глаза голубые. Хорошо запомнила разбойничью его рожу – вот как перед глазами стоит. Заметный был среди партизан.
– Очень высокий? Голубые глаза? Довольно красивый?
– Очень высокий, глаза голубые, видный парень.
– Он! Конечно, он! – воскликнул Полунин. – Он и в Благовещенске много дел наделал, много людей побил. Ну, больше не надо об этом говорить… Не плачьте… Надо о живых думать, Анна Алексеевна. Из девочек хороших людей сделать. Вот Ольга у вас, я вижу, разумная, рассудительная девочка. Подрастёт, а там, даст Бог, и в Россию поедем, замуж выйдет за хорошего русского человека.
Анна Алексеевна вздыхала и приветливо уговаривала Полунина бывать у них как можно чаще.
– Одни ведь вы, Сашенька – уж позвольте вас так звать, мальчиком вас знала. Потеряли мы дорогих своих людей – так хоть вместе будем на чужбине держаться.
Полунин обещал бывать чаще. Анна Алексеевна оставила его ужинать. Он познакомился с Григоренко, и оба понравились друг другу. Когда же он помог Наде решить арифметическую задачу, а Ольге объяснил геометрическую теорему, он завоевал и сердца обеих девочек.
Слова Бодиско, что нужно попробовать свои силы в газетах и что перо не менее могущественное оружие, чем меч, крепко запали в душу Полунина. Как раз в это время одна из харбинских газет «Сигнал» объявила конкурс на лучший рассказ из эмигрантской жизни. Полунин написал рассказ и послал его в редакцию «Сигнала», без особенной надежды на успех. Но рассказ был напечатан среди других конкурсных рассказов. Голосовали читатели с помощью специальных купонов. Через неделю Полунин, не веря своим глазам, прочитал, что его рассказ получил первую премию в пятьдесят рублей. В заметке говорилось, что победителя просят зайти к редактору.
Не без душевного трепета Полунин отправился в редакцию «Сигнала». Это была не очень серьёзная газета, но живая, бойкая, откликавшаяся на все злобы дня и – что было самым главным для Полунина – непримиримо антисоветская.
Идя в редакцию, Полунин смутно надеялся, что редактор вызывает его с целью дать ему какую-нибудь постоянную работу. Полунин попал сначала в контору газеты, и хорошенькая барышня-брюнетка сказала ему, что сейчас редактора нет, но что он скоро будет, и предложила Полунину подождать. В это время в контору вбежал невысокий, чуть сутулящийся молодой человек в пенсне. Он прислушался к разговору Полунина с барышней и сейчас же подошёл к Полунину.
– Вы автор премированного рассказа? Очень приятно. Я сотрудник «Сигнала» Педашенко. Редактор просил вас подождать у него в кабинете.
Они прошли в большую, тёмную комнату, где на письменном столе горела лампа, несмотря на то что был ясный солнечный день. Педашенко ушёл, сославшись на срочную работу. Полунин остался один, сел в мягкое кожаное кресло и с любопытством огляделся.
Лампа под зелёным абажуром, на высокой подножке, бросала яркий сноп света на письменный стол. Едва ли кто-нибудь мог оспаривать, что на столе был полный беспорядок, мало того – хаос. Лежали растрёпанные, разрезанные вдоль и поперёк заграничные газеты, ещё так недавно выброшенные типографскими машинами Парижа, Лондона, Берлина, Нью-Йорка.
Ярко и заманчиво пестрели обложки журналов. Валялись смятые оттиски от гранок – длинные бумажные ленты, захватанные руками наборщиков, хранящие следы их пальцев, выпачканных типографской краской. Торчала из стаканчика дюжина карандашей – чёрных, синих, красных. Ни одним из них нельзя было писать, потому что их острия – все без исключения – были поломаны и искрошены. Несколько ручек без перьев и лишь одна с пером – видимо, последнее прибежище, последняя отрада для человека, который что-то хочет написать, что-то исправить, где-то расписаться.