Враги — страница 38 из 58

Это было ненормальное, дикое положение, но оно было, обстоятельства, жизнь на чужой территории, общее политическое положение узаконивали этот харбинский быт.

Полунин года за полтора до этого сидел в «Модерне» на каком-то балу, смотрел, как, окружённый крупными экспортёрами и их дамами, а также тремя-четырьмя чекистами, восседал за богатым столом Лашевич – бывший красный командарм, сосланный в Маньчжурию оппозиционер, троцкист, – и думал, как может быть, чтобы в одном зале сидели, пили водку, фокстротили, весело смеялись – красный комиссар, сидевшие около него чекисты и царский полковник, несколько белых офицеров, общественные деятели-антибольшевики. Что это? Падение, безразличие, конец борьбы?

Полунин смотрел на Лашевича, вспоминал, что рассказывали об его зверствах во время гражданской войны и думал: «Что же мешает мне подойти сейчас к нему и раскроить ему голову вот этой бутылкой с шампанским, которую он держит в руке, мило улыбаясь своей соседке?»

Но что-то удерживало – выпитая водка, улыбки соседок, томный фокстрот, а ещё больше – российская мягкотелость, вялость. «Конради – не русский по происхождению – и он пошёл бы, как подошёл в ресторане к Воровскому. А я? Я, считающий себя активным борцом с большевизмом, человек, который уже давно поставил на карту свою жизнь, человек, которому харбинские чекисты угрожали и в которого однажды уже стреляли в тёмном переулке. Что же требовать от рядового, забитого жизнью эмигранта? Какого геройства?»

Полунин встретился в «Фантазии» с соучеником по гимназии, которого не видел больше десяти лет. Бросились друг к другу, обнялись, поцеловались.

– По рюмке водки?

– Непременно! Ну, как, Саша?

– А ты, Костя?

Сели, выпили. Весело, перебивая друг друга, вспоминали гимназию, вспоминали математика Корсака, который больше возился с голубями, чем с теоремами, вспомнили латиниста Данилова, который не знающему урок ученику советовал «почесать правой ногой за левым ухом», что было, по его мнению, лучшим способом вспомнить заданное. Вспомнили милейшего Пуцято, который предпочитал читать в классе Чехова, чем диктовать никому не нужные экстемпорале.

Долго говорили – всего не вспомнишь, что было в счастливые годы детства, когда не было ни революции, ни озверения, ни кровавой российской мясорубки.

– А где Ланин?

– Ланин? – нахмурился Полунин. – Замучили чекисты в Красноярске. Понимаешь, эта красная сволочь…

И осекся. Вдруг увидел помрачневшее лицо и судорожно дрогнувшие губы. Что-то молнией сверкнуло между их глазами.

– А ты… ты что делаешь сейчас?

– Я? Заведующий редакцией газеты «Сигнал».

– А! Вот что! Ты ведь был офицером, кажется?

– Да, был. А ты что делаешь в Харбине?

– Я на КВжд.

– У «них»?

– Ну, конечно. Я – партийный.

Кривая улыбка у обоих. Заплатили по счёту. Встали. Подавать ли руку? Подали. Во имя далёкого прошлого, во имя тех дней, когда ещё не были врагами…

– Прощай!

– Прощай…

XLIV.

Полунин сидел в редакционном кабинете, когда ему сказали, что его хочет видеть дама. Вошла явно взволнованная женщина, хорошо одетая, скромная, хорошенькая, с умеренной косметикой.

– Садитесь. Чем могу служить?

Дама растерянно улыбнулась, умоляюще посмотрела на Полунина.

– Видите ли… обстоятельства необыкновенные привели меня сюда. Я надеюсь… я верю, что вы джентльмен и никогда никому не скажете об этом случае. Видите ли… я – жена…

Она назвала известную в городе фамилию советского консульского чиновника. Полунин с изумлением уставился в испуганное лицо дамы.

– Я слушаю вас…

– Видите ли… я знаю вашу газету, иногда даже читаю её. Я знаю, что ваша газета белая. Ах, как вам всё это объяснить? Не думайте, пожалуйста, что я сумасшедшая…

– Да вы не смущайтесь, мадам. Говорите. Вы можете быть спокойны, что никто ничего не узнает.

– Так вот… я очень несчастна в семейной жизни. Пока мы жили в СССР, мой муж был под опекой партии… вы знаете, у нас это очень строго. Но как только он попал в Харбин, он словно с цепи сорвался. Здесь всё есть, так доступно… Он не вылезает из кабаков, он пьянствует, изменяет мне… я почти не вижу его дома…

– Мадам, но я не вижу, какое это может иметь отношение к нашей газете, чем мы можем вам помочь…

– Вы сейчас поймёте и увидите, что помочь можете. Я знаю, что вам это покажется бредом. Но у меня нет другого выхода. Я умоляю вас… Понимаете… если вы напишете в своей газете про его похождения, то местные партийные представители обратят внимание на это и отправят мужа в СССР. Вы понимаете… белая газета разоблачает похождения служащего советского консульства. Ведь это сенсация для вас! Я дам вам все материалы, все факты, я не подведу вас. Я дам вам письма его любовниц, его ответы им. Я иду на всё. Я умоляю вас! Вы можете вернуть мне мужа…

– Сударыня… я, право, не знаю, что сказать вам. Такие разоблачения… интимного свойства – вовсе не наша задача…

– Как не ваша задача? Ведь вы боретесь с нами, ваша газета должна разоблачать, показывать всему миру советские недостатки. Что же может быть лучше, как тот материал, который я вам предлагаю?

«Что сказать ей? Как от нее отделаться?» – растерянно думал Полунин.

– Видите ли, сударыня. Раз мы боремся с советской властью, то нам выгоднее, чтобы этот процесс разложения продолжался, усиливался. Так что с точки зрения, на которую вы указали, нам выгоднее, чтобы ваш муж продолжал образ жизни, о котором вы говорите. Разоблачения могут отрезвить его, то есть снова сделать его нашим опаснейшим врагом. Зачем же нам это? Кроме того, раз уж вы так откровенны и готовы доверить газете свою судьбу, то, ценя это, я должен сказать, что вы на опасной дороге. Нам известно, что большевистский партийный аппарат очень строг к таким разлагающимся, как ваш муж: достаточно вспомнить вашего консула Леграна и его историю с балериной Соханович. А потому – как бы вам не погубить своего мужа…

– Вы думаете, что это опасно?

– Конечно! Очень опасно.

Дама потерянно посмотрела на Полунина.

– Вы знаете… я как-то не подумала… Пожалуй, вы правы. Я сейчас вспомнила ещё несколько примеров… трагических случаев.

Она встала, благодарно посмотрела на Полунина.

– Спасибо. Кажется, я чуть было не сделала большую глупость. Спасибо!

Она протянула Полунину руку. Он мгновение поколебался, но потом пожал ее пахнувшие духами пальцы.

XLV.

Как-то в начале лета Анна Алексеевна Григоренко позвонила по телефону Полунину.

– Сашенька, приезжайте завтра к нам обедать. Обязательно!

– Что у вас такое? Не именины ли чьи? Виноват… забыл.

– Нет, не то. Ольга вчера последние экзамены выдержала. Вот по случаю окончания гимназии мы и решили собрать друзей.

– Непременно буду.

Полунин купил переплетённую в солидный переплёт «Пиковую даму» – все ноты оперы – и с этим подарком явился поздравлять Ольгу. Девушка сияла, глядя на Полунина тёмными, милыми глазами, похожая в новеньком платье на весну. Сейчас только Полунин увидел, как расцвела и похорошела Ольга. Она схватила ноты, бросилась к старенькому, разбитому пианино и взяла несколько аккордов.

– Спасибо, спасибо! Как вы узнали, что мне хотелось иметь «Пиковую даму»?

– Мы, газетчики, всё знаем.

– Нет, правда?

– Всё очень просто: однажды вы мне это сказали – и я запомнил. Случайно нашёл у букиниста.

– Неужели я сама сказала?

– Да бросьте об этом. Расскажите лучше, как прошли экзамены.

– Очень хорошо! Чудесно! Аттестат у меня будет на ять.

– Что думаете делать?

– Ах, не знаю… не думала! Дайте отдышаться от экзаменов. Вы вот лучше послушайте. Есть у нас в классе такая Полицкая… дурища ужасная. Мы её коровой зовём. Отец ее – командир парохода на Сунгари. Ну вот её спрашивают на экзаменах: «А скажите – где папа живёт?» Её, конечно, про папу римского спрашивают. А она про своего отца подумала. «На пароходе» – говорит. Ну, тут хохот поднялся, а начальница гимназии рассердилась, тройку поставила. Вот дурища!

– Кто? Начальница?

– Да, нет! Какой вы! – засмеялась Ольга, и Полунин увидел, как в ее глазах зажглись тёплые, золотые искры. – Полицкая, конечно. Ну, идём в столовую.

В столовой было несколько человек – знакомые Григоренко, железнодорожники со своими жёнами. Анна Алексеевна блеснула своими хозяйственными способностями, и стол был заставлен пирогами, закусками, соленьями и вареньями. Стояли также всякие домашние зубровки, настойки, калганчики, наливки.

– Ну-с, первую – за виновницу торжества, за Оленьку, – бодро крикнул маленький весёлый старичок с большим сизым носом и длинными седыми усами – железнодорожный кассир. – Автоном Андреевич, вы что же это?

– Нет, увольте, – своим тоненьким голосом сказал Григоренко, который сидел за столом скучный, серый, с большими мешками под глазами. – Отпил своё, не могу. Вот с полгода уже что-то оборвалось в груди, сердце совсем не работает, ноги как ватные. К доктору ходил. Говорит, что плохо моё дело: эндокардит, удивляюсь, говорит, как вы до сих пор живы. Такой весёлый доктор попался, черт бы его побрал! Расстроил он меня. Ведь, лет-то мне не мало: почти шестьдесят. А чувствовать сердце стал, когда Русско-Азиатский банк лопнул: большую занозу в сердце он засадил. Так с тех пор и нехорошо мне.

– Ну, брось своё нытьё, – сказала Анна Алексеевна. – Собрались-то ведь не на похороны, а Олечку поздравить.

Все заговорили, зашумели. Один Григоренко сидел грустно, осевший мешком, жёлтый, безучастный. Сегодня он чувствовал себя особенно плохо. Он не пил, почти не ел, угрюмо молчал и прислушивался к тому, что творилось у него где-то внутри, даже не в сердце, а под ним. Он очень любил Ольгу, но пересилить себя не мог и молчал. Ему было очень нехорошо и стоило больших усилий сидеть за столом.

– Сколько же вам, Олечка, сейчас годков? – спросил большой, багрово-красный мужчина с рыжими усами и выпученными рачьими глазами – служащий врачебного отдела управления КВжд.