Это было ненормальное, дикое положение, но оно было, обстоятельства, жизнь на чужой территории, общее политическое положение узаконивали этот харбинский быт.
Полунин года за полтора до этого сидел в «Модерне» на каком-то балу, смотрел, как, окружённый крупными экспортёрами и их дамами, а также тремя-четырьмя чекистами, восседал за богатым столом Лашевич – бывший красный командарм, сосланный в Маньчжурию оппозиционер, троцкист, – и думал, как может быть, чтобы в одном зале сидели, пили водку, фокстротили, весело смеялись – красный комиссар, сидевшие около него чекисты и царский полковник, несколько белых офицеров, общественные деятели-антибольшевики. Что это? Падение, безразличие, конец борьбы?
Полунин смотрел на Лашевича, вспоминал, что рассказывали об его зверствах во время гражданской войны и думал: «Что же мешает мне подойти сейчас к нему и раскроить ему голову вот этой бутылкой с шампанским, которую он держит в руке, мило улыбаясь своей соседке?»
Но что-то удерживало – выпитая водка, улыбки соседок, томный фокстрот, а ещё больше – российская мягкотелость, вялость. «Конради – не русский по происхождению – и он пошёл бы, как подошёл в ресторане к Воровскому. А я? Я, считающий себя активным борцом с большевизмом, человек, который уже давно поставил на карту свою жизнь, человек, которому харбинские чекисты угрожали и в которого однажды уже стреляли в тёмном переулке. Что же требовать от рядового, забитого жизнью эмигранта? Какого геройства?»
Полунин встретился в «Фантазии» с соучеником по гимназии, которого не видел больше десяти лет. Бросились друг к другу, обнялись, поцеловались.
– По рюмке водки?
– Непременно! Ну, как, Саша?
– А ты, Костя?
Сели, выпили. Весело, перебивая друг друга, вспоминали гимназию, вспоминали математика Корсака, который больше возился с голубями, чем с теоремами, вспомнили латиниста Данилова, который не знающему урок ученику советовал «почесать правой ногой за левым ухом», что было, по его мнению, лучшим способом вспомнить заданное. Вспомнили милейшего Пуцято, который предпочитал читать в классе Чехова, чем диктовать никому не нужные экстемпорале.
Долго говорили – всего не вспомнишь, что было в счастливые годы детства, когда не было ни революции, ни озверения, ни кровавой российской мясорубки.
– А где Ланин?
– Ланин? – нахмурился Полунин. – Замучили чекисты в Красноярске. Понимаешь, эта красная сволочь…
И осекся. Вдруг увидел помрачневшее лицо и судорожно дрогнувшие губы. Что-то молнией сверкнуло между их глазами.
– А ты… ты что делаешь сейчас?
– Я? Заведующий редакцией газеты «Сигнал».
– А! Вот что! Ты ведь был офицером, кажется?
– Да, был. А ты что делаешь в Харбине?
– Я на КВжд.
– У «них»?
– Ну, конечно. Я – партийный.
Кривая улыбка у обоих. Заплатили по счёту. Встали. Подавать ли руку? Подали. Во имя далёкого прошлого, во имя тех дней, когда ещё не были врагами…
– Прощай!
– Прощай…
Полунин сидел в редакционном кабинете, когда ему сказали, что его хочет видеть дама. Вошла явно взволнованная женщина, хорошо одетая, скромная, хорошенькая, с умеренной косметикой.
– Садитесь. Чем могу служить?
Дама растерянно улыбнулась, умоляюще посмотрела на Полунина.
– Видите ли… обстоятельства необыкновенные привели меня сюда. Я надеюсь… я верю, что вы джентльмен и никогда никому не скажете об этом случае. Видите ли… я – жена…
Она назвала известную в городе фамилию советского консульского чиновника. Полунин с изумлением уставился в испуганное лицо дамы.
– Я слушаю вас…
– Видите ли… я знаю вашу газету, иногда даже читаю её. Я знаю, что ваша газета белая. Ах, как вам всё это объяснить? Не думайте, пожалуйста, что я сумасшедшая…
– Да вы не смущайтесь, мадам. Говорите. Вы можете быть спокойны, что никто ничего не узнает.
– Так вот… я очень несчастна в семейной жизни. Пока мы жили в СССР, мой муж был под опекой партии… вы знаете, у нас это очень строго. Но как только он попал в Харбин, он словно с цепи сорвался. Здесь всё есть, так доступно… Он не вылезает из кабаков, он пьянствует, изменяет мне… я почти не вижу его дома…
– Мадам, но я не вижу, какое это может иметь отношение к нашей газете, чем мы можем вам помочь…
– Вы сейчас поймёте и увидите, что помочь можете. Я знаю, что вам это покажется бредом. Но у меня нет другого выхода. Я умоляю вас… Понимаете… если вы напишете в своей газете про его похождения, то местные партийные представители обратят внимание на это и отправят мужа в СССР. Вы понимаете… белая газета разоблачает похождения служащего советского консульства. Ведь это сенсация для вас! Я дам вам все материалы, все факты, я не подведу вас. Я дам вам письма его любовниц, его ответы им. Я иду на всё. Я умоляю вас! Вы можете вернуть мне мужа…
– Сударыня… я, право, не знаю, что сказать вам. Такие разоблачения… интимного свойства – вовсе не наша задача…
– Как не ваша задача? Ведь вы боретесь с нами, ваша газета должна разоблачать, показывать всему миру советские недостатки. Что же может быть лучше, как тот материал, который я вам предлагаю?
«Что сказать ей? Как от нее отделаться?» – растерянно думал Полунин.
– Видите ли, сударыня. Раз мы боремся с советской властью, то нам выгоднее, чтобы этот процесс разложения продолжался, усиливался. Так что с точки зрения, на которую вы указали, нам выгоднее, чтобы ваш муж продолжал образ жизни, о котором вы говорите. Разоблачения могут отрезвить его, то есть снова сделать его нашим опаснейшим врагом. Зачем же нам это? Кроме того, раз уж вы так откровенны и готовы доверить газете свою судьбу, то, ценя это, я должен сказать, что вы на опасной дороге. Нам известно, что большевистский партийный аппарат очень строг к таким разлагающимся, как ваш муж: достаточно вспомнить вашего консула Леграна и его историю с балериной Соханович. А потому – как бы вам не погубить своего мужа…
– Вы думаете, что это опасно?
– Конечно! Очень опасно.
Дама потерянно посмотрела на Полунина.
– Вы знаете… я как-то не подумала… Пожалуй, вы правы. Я сейчас вспомнила ещё несколько примеров… трагических случаев.
Она встала, благодарно посмотрела на Полунина.
– Спасибо. Кажется, я чуть было не сделала большую глупость. Спасибо!
Она протянула Полунину руку. Он мгновение поколебался, но потом пожал ее пахнувшие духами пальцы.
Как-то в начале лета Анна Алексеевна Григоренко позвонила по телефону Полунину.
– Сашенька, приезжайте завтра к нам обедать. Обязательно!
– Что у вас такое? Не именины ли чьи? Виноват… забыл.
– Нет, не то. Ольга вчера последние экзамены выдержала. Вот по случаю окончания гимназии мы и решили собрать друзей.
– Непременно буду.
Полунин купил переплетённую в солидный переплёт «Пиковую даму» – все ноты оперы – и с этим подарком явился поздравлять Ольгу. Девушка сияла, глядя на Полунина тёмными, милыми глазами, похожая в новеньком платье на весну. Сейчас только Полунин увидел, как расцвела и похорошела Ольга. Она схватила ноты, бросилась к старенькому, разбитому пианино и взяла несколько аккордов.
– Спасибо, спасибо! Как вы узнали, что мне хотелось иметь «Пиковую даму»?
– Мы, газетчики, всё знаем.
– Нет, правда?
– Всё очень просто: однажды вы мне это сказали – и я запомнил. Случайно нашёл у букиниста.
– Неужели я сама сказала?
– Да бросьте об этом. Расскажите лучше, как прошли экзамены.
– Очень хорошо! Чудесно! Аттестат у меня будет на ять.
– Что думаете делать?
– Ах, не знаю… не думала! Дайте отдышаться от экзаменов. Вы вот лучше послушайте. Есть у нас в классе такая Полицкая… дурища ужасная. Мы её коровой зовём. Отец ее – командир парохода на Сунгари. Ну вот её спрашивают на экзаменах: «А скажите – где папа живёт?» Её, конечно, про папу римского спрашивают. А она про своего отца подумала. «На пароходе» – говорит. Ну, тут хохот поднялся, а начальница гимназии рассердилась, тройку поставила. Вот дурища!
– Кто? Начальница?
– Да, нет! Какой вы! – засмеялась Ольга, и Полунин увидел, как в ее глазах зажглись тёплые, золотые искры. – Полицкая, конечно. Ну, идём в столовую.
В столовой было несколько человек – знакомые Григоренко, железнодорожники со своими жёнами. Анна Алексеевна блеснула своими хозяйственными способностями, и стол был заставлен пирогами, закусками, соленьями и вареньями. Стояли также всякие домашние зубровки, настойки, калганчики, наливки.
– Ну-с, первую – за виновницу торжества, за Оленьку, – бодро крикнул маленький весёлый старичок с большим сизым носом и длинными седыми усами – железнодорожный кассир. – Автоном Андреевич, вы что же это?
– Нет, увольте, – своим тоненьким голосом сказал Григоренко, который сидел за столом скучный, серый, с большими мешками под глазами. – Отпил своё, не могу. Вот с полгода уже что-то оборвалось в груди, сердце совсем не работает, ноги как ватные. К доктору ходил. Говорит, что плохо моё дело: эндокардит, удивляюсь, говорит, как вы до сих пор живы. Такой весёлый доктор попался, черт бы его побрал! Расстроил он меня. Ведь, лет-то мне не мало: почти шестьдесят. А чувствовать сердце стал, когда Русско-Азиатский банк лопнул: большую занозу в сердце он засадил. Так с тех пор и нехорошо мне.
– Ну, брось своё нытьё, – сказала Анна Алексеевна. – Собрались-то ведь не на похороны, а Олечку поздравить.
Все заговорили, зашумели. Один Григоренко сидел грустно, осевший мешком, жёлтый, безучастный. Сегодня он чувствовал себя особенно плохо. Он не пил, почти не ел, угрюмо молчал и прислушивался к тому, что творилось у него где-то внутри, даже не в сердце, а под ним. Он очень любил Ольгу, но пересилить себя не мог и молчал. Ему было очень нехорошо и стоило больших усилий сидеть за столом.
– Сколько же вам, Олечка, сейчас годков? – спросил большой, багрово-красный мужчина с рыжими усами и выпученными рачьими глазами – служащий врачебного отдела управления КВжд.